КУБАНЬСКА БАЛАЧКА — ЖИВА, ЦВИТУЧА ТА МОДНА



  • главная
  • бал.-рус.
  • рус.-бал.
  • бал.-адыг.
  • бал.-арм.
  • уникальные слова
  • сленг
  • старовына
  • частушки
  • юмор
  • юмор-2
  • юмор-3
  • юмор-4
  • юмор-5
  • поговорки (А-Ж)
  • поговорки (З-Н)
  • поговорки (Н-С)
  • поговорки (С-Щ)
  • поговорки (Э-Я)
  • тосты
  • кино
  • травник
  • ссылки на сайты
  • ссылки на сайты-2
  • тексты песен
  • кухня
  • побрехеньки
  • скороговорки
  • приметы
  • колядки
  • тексты
  • стихи
  • мульты и игры
  • списки
  • закачки
  • сказки
  • книги
  • Доброскок Г.В.
  • Курганский В.П.
  • Лях А.П.
  • Яков Мышковский
  • Варавва И.Ф.
  • Кокунько П.И.
  • Кирилов Петр
  • Концевич Г.М.
  • Мащенко С.М.
  • Мигрин И.И.
  • Воронов Н.
  • Золотаренко В.Ф.
  • Бигдай А.Д.
  • Попко И.Д.
  • Мова В.С.
  • Первенцев А.А.
  • Короленко П.П.
  • Кухаренко Я.Г.
  • Серафимович А.С.
  • Канивецкий Н.Н.
  • Пивень А.Е.
  • Радченко В.Г.
  • Трушнович А.Р.
  • Филимонов А.П.
  • Щербина Ф.А.
  • Воронович Н.В.
  • Жарко Я.В.
  • Дикарев М.А.
  • Руденко А.В.
  • (добавляйте на kubanofan@gmail.com)

    Кокунько П.И.


  • Наше прошлое (Очерки)
  • Заяць дорогу пэрэбиг
  • Наше прошлое (Очерки)

    Нельзя сказать, чтобы русская политика по отношению к казакам была особенно дальновидной. Усвоив взгляд на казачество, как на «военное сословие», видимо ценя в нем боевые качества, правительство в своих мероприятиях как бы употребляло все старания, чтобы возможно больше понизить эти качества. Это указывает на то, что на Петербургском верху не было установлено твердого взгляда на казачество ни с социальной, ни с военной точки зрения. В первом случае на казачество смотрели, как на какой-то нарост в государстве, как на государство в государстве. Опасаясь, что нарост этот, при случае, может обратиться в «злокачественный», старались его «обезвредить», уничтожая те льготы и «привилегии», по их мнению, которыми пользовалось казачество (между тем, как они-то и были главным основанием ценимых качеств).

    Во втором случае мнения очень дробились: хотя и редко, но находились поклонники казачества (не ставя их, однако, на одну ногу с регулярной армией). Но были и такие, которые находили, что казачество уже отжило свой век. Между этими двумя крайними мнениями находились те, которые допускали существование казачества только потому, что это — дешевый род войска. Но все сходились в том, что казаки только второй сорт войска по сравнению с армией.

    Но, как только чуть сгущались тучки на политическом горизонте, и запахнет, бывало, порохом, так в один голос начинались похвальные гимны казачеству. Так было в 1887 году, когда возникла шероховатость в отношениях с немцами. Слышалась похвальба, что как только начнется война, моментально всю восточную часть Германии наводнят казаки и спутают все расчеты немцев в их мобилизации и сосредоточении армии. Этим разнообразием взглядов на казаков обуславливается и непостоянство различных реформ среди них, которые замечались в последнее царское время. Смотря по тому, какой взгляд восторжествует бывало на верху, в том направления и проводятся изменения, как в службе, так и в жизни казачества. Но, как бы ни были изменены эти взгляды, равнодействующая их была все гаки в одном направлении — к ограничению и лишению тех пресловутых «привилегий», которыми пользовались казаки, т. е. как раз, того, что обусловливало качества их особенно ценные в военном отношении. Это была жертва чему-то другому, более существенному в их глазах, жертва ради уничтожения того, что в указе Екатерины II названо «неистовым правительством». Казаки — хранители свободы и равенства, живой пример народоправства, пример того, как можно хорошо прожить без всякого гнета сверху. Это, конечно, не могло найти сочувствия в «истовом правительстве», смотревшем на народ, как на живой хозяйственный инвентарь, которым можно распоряжаться, не считаясь ни с родством, ни со свойством.

    Расправившись с украинским казачеством, которое оказалось «у тюрязи в кайданах вид часив Богдана и тэпэр по над Днипром ходе, выклыкае долю», русское правительство наложило руку и на Дон, систематически и неуклонно урезывая все его вольности и привилегии.

    Одна только Запорожская Сечь осталась почти в неприкосновенном виде, «как бельмо на глазу», но пока она соприкасалась со своим исконным врагом, Турцией, врагом общим и для России, Сечь была нужна. Пока не заняты были берега Черного моря, на попытке приобретения которых еще при правительнице Софии сломал себе зуб Васенька Голицын и спотыкнулся даже Петр I, запорожцев трогать было небезопасно. В конце концов, настал и их черед. Расчет был верен. Не одной тысячей убитых в войну с Турцией (1768—1774) заплатили запорожцы за честь оказать помощь русским войскам. Похвалы и награды сыпались на запорожцев за их подвиги в этой войне. Запорожцы вошли в моду, и много именитых особ пожелало приписаться к ним. Сам великолепный князь Тавриды зачислился в Кущевской куринь под именем Грицька Нечосы, обещая свое покровительство Запорожской Сечи. Но, «высшая награда» была получена после войны. Едва смолкли орудия и Сечь перешла на мирное положение, как она была окружена (1775) отрядом генерала Текели, имевшим около 70000 человек, и к нему подошел еще Прозоровский с 20000. Все это против 8000 Запорожцев, находившихся в Сечи!

    Должно быть страшным казался этот «зверь», что по расчету потребовалось больше 10 человек на одного, чтобы повалить его!

    Сечь была разгромлена и разрушена. Кошевой Атаман Кальнишевский, судья Головатый и писарь Глоба закованы в кандалы и: первый сослан в Соловецкий монастырь, а остальные в ближайшие. Головатый и Глоба вскоре были освобождены, а Кальнишевский томился в изгнании 25 лет, где и умер, отказавшись воспользоваться милостию помилования Александром I.

    Запорожцы, находившиеся в Сечи, ухитрились уйти в Турцию, захватив с собою часть войсковых регалий. Но, ушло только 5 тысяч, а остальные рассеялись между населением.

    Испробовав жизнь под властью «истового правительства», рассеявшиеся запорожцы впоследствии небольшими партиями и в одиночку убегали за Дунай. В конце концов собралось их там около 30 тысяч. Думал ли этот простодушный народ, что проливая свою кровь и жертвуя жизнью за успех русского оружия, он роет сам себе могилу? Это была вторая смертельная рана, нанесанная русским правительством (после Богдана Хмельницкого) украинскому казачеству.

    Трудно сказать, что послужило причиной такой поспешной расправы с Запорожской Сечью: действительно ли «государственные требования и интересы», или жадность и непомерные аппетиты на «стэп широкый \ край вэсэлый» придержащих властей и сильных мира сего? Склонен думать, что преобладающей причиной была последняя, так как не могло же благоразумное правительство думать, что Турция помирится легко с потерей Крыма и не сделает попытки к его возвращению. Что правительство опасалось такого оборота дела, указывает то обстоятельство, что по заключению мира с Турцией, войска были оставлены на границе с нею.

    Такая неуверенность в прочности положения, сознавалась и запорожцами. Сознание эго выражалось в поэтической форме:

    «Зруйнувалы Запорижья — будэ колысь трэба»

    потому что на политическом горизонте:

    «Наступае чорна хмара».

    И это «колысь трэба» наступит очень скоро, так как уже «идэ дощик з нэба».

    Между тем, положение России было не из блестящих. Обессиленная предыдущими, почти беспрерывными войнами, она не могла особенно надеяться на нужный для нее контингент пополнения, а осложнения на западной границе, связанные с польским вопросом, не позволяли усилить свою южную армию частями, собранными в районе, ближайшем к Польше.

    Этим воспользавался бывший войсковой судья Головатый, предложив князю Потемкину собрать оставшихся в России запорожцев, вероятно, надеясь восстановить прежнее Запорожское Войско. Но, Потемкин на это не согласился, предложив в свою очередь организовать из них особые пикинерные полки в составе армии.

    На сделанный в таком роде вызов никто из запорожцев не явился или явилось очень мало, так как вскоре после этого поручено было тому же Головатому и Чепиге вызвать запорожцев и составить из них особое казачье войско, под другим наименованием. На этот второй призыв, несмотря на все чинимые препятствия местной администрации, старавшихся удержать бывших запорожцев на местах в крепостной зависимости, откликнулось несколько тысяч, которые вместе с оставшимися по разорению Сечи в армии, так называемыми верными запорожцами, собрали казачье войско, которое при поселении их за Бугом было названо Черноморским. К нему впоследствии присоединилось много и из вышедших в Турцию.

    Первый избранный атаман этого войска, Сидор Билый был смертельно ранен под Очаковым и умер. Его заменил Чепига. Оба эти атамана были избраны казаками, не Войсковой Радой, которая для этого не собиралась, а казаками по партиям разбросанными в армии. Но оба они были утверждены Потемкиным, как гетьманом казачьих войск.

    Ввиду того, что текст этого утверждения мне не приходилось встречать в печати, считаю не бесполезным поместить копию утверждения Чепиги, переданную мне на хранение генерал-лейтенантом Ал. Як. Кухаренко и находящуюся у меня в настоящее время. Вверху акта находится герб Российской империи, далее идет текст:

    «Ея Императорскаго Величества Самодержицы Всероссийской Всемилостивейшей Государыни моей генерал-фельдмаршал Главнокомандующий армиями Российскими, действующими на юге, флотами на Черном, Азовском, Каспийском и Средиземном морях и всей легкой конницею регулярною и нерегулярною, сенатор, государственной военной коллегии президент, Екатеринославский, Таврический и Харьковский генерал губернатор, Ея Величества генерал-адьютант, войск Генерал-Инспектор, Действительный камергер, лейб гвардии Преображенского полку подполковник, корпуса кавалергардов, полку Кирасирскаго своего имени, Санкт-Петербургского драгунского и Екатеринославского гренадерского шеф, мастерской оружейной палаты верховныйный начальник, и орденов Российских: Святого Апостола Андрея Первозванного, Святого Александра Невского, Военного Святого Великомученника и победоносца Георгия, Святого равноапостольного князя Владимира первых степеней, Королевских Польских Белого Орла и Святого Станислава, Прусского Черного орла, Датского Слона, Шведского Серафимов и Великокняжеского Гольштинского св. Анны, кавалер, граф Григорий Потемкин-Таврический, священной Римской Империи князь, Великий Гетман Императорских Казацких войск Екатеринославских и Черноморских».

    «Императорского казацкого войска Черноморского Кошевому Атаману господину Бригадиру и Кавалеру Чепеге

    Вступив в отправление Всемилостивейше возложенного на меня звания Великого Гетмана Императорских казацких войск, поставляю я по сей Высочайше вверенной мне власти за первый долг признать и утвердить учрежденное в верном войске Черноморском начальство, что сим исполняя утверждаю вас в настоящем вашем достоинстве Атамана войска Черноморского и в знак того да служит сабля от меня вам вручаемая».

    Подлинная подпись Потемкина

    Герб Потемкина (Гетманский)

    Дата: Апреля 17 дня 1790 г.

    Яссы

    Так начало свое существование новое казачье Войско. Благодаря стараниям Головатого, Чепиги, Сидора Билого и др., все совершилось, как будто, благополучно: Запорожское Казачество, хотя и под другим именем, было восстановленно. Первые шаги его на поле чести были блистательны. Не стану говорить о них, достаточно напомнить Березань, Очаков, штурм Измаила, чтобы понять симпатии Суворова, которые он всегда питал к Черноморцам (ему было поручено вручить Атаманскую булаву первому избраннику — Кошевому Сидору Билому). Суворов был как бы восприемником вновь народившемуся Черноморскому Войску и никогда не изменял своих симпатий к нему, помогая по мере сил и возможностей всем нуждам, которые предъявляли казаки именно через него.

    По виду все обошлось, как будто, благополучно. Так же, как и прежде, запорожцы добросовестно несут свою службу, как и прежде льют свою кровь и жертвуют жизнью. Как и прежде:

    «Бьють порогы, мисяць сходыть,

    Як и пэрше сходив...

    Только

    Нэма Сичи, пропав и той,

    Хто всим вэрховодыв»...

    О Войсковой Раде даже и думать не приходилось, это было то «неистовое правительство», которое послужило причиною уничтожения Сечи. Даже для избрания В. Кошевого Атамана Рада не собиралась и Чепига, например, был избран казаками, находящимися под его начальством, а затем и теми которыми командовал Головатый. Власть Атамана была ограничена и принижена подчинением его назначенному Великому Гетману.

    Но, самое главное «неудобство» заключалось в том, что вновь сформированное Войско не имело места «иде же преклонити главу свою», — оно не имело своей территории. Земли, принадлежавшие Запорожской Сечи, по разорению ее, были сей час же расхватаны всеми, кому нужно и кому не нужно, а запорожцы, жившие в зимовниках по паланкам, обращены в крепостных. Потом стоило много трудов и хлопот выручить их для прописки в новое Черноморское Войско. Казаков то выручили, хотя и не всех, всеми правдами и неправдами, а семьи их остались, так как поселить их было негде.

    «Стэп широкый, край вэсэлый

    ......................................

    Дэ паслыся наши кони,

    Дэ тырса шумила,

    Дэ кров ляха, татарына

    Морэм червонила»

    оказался в чужих руках, частной собственностью, а с ним вместе и те из казаков, которых не удалось выручить, остались в качестве «живого инвентаря» и по сей час:

    «По над Днипром ходять

    Выклыкають долю»..

    Наконец, по настоятельной просьбе и после долгих хлопот, Потемкин «указал» землю для Черноморского Войска между Бугом и Днестром, с пребыванием войскового Управления в местечке Слободзея.

    Как недавно, при сборе запорожцев, для местной администрации было доходное время, когда она наполняла свои карманы с двух сторон: от помещиков за причисленных казаков в крепостные, и от казаков за признание их таковыми, так и теперь за освобождение семьи — приходилось, во избежание хлопот и проволочек, прямо покупать жен и детей. Это было «золотое время» в буквальном смысле слова для всех этих капитан-исправников, комендантов и прочей братии, принадлежащей к «истовому правительству».

    И долго еще потом приходилось, черноморцам выдергивать своих соратников. Не прекратилось это выдергивание и после переселения их на Кубань. Переселение это вызвано было невозможностью устроиться на указанной Потемкиным территории, во-первых потому, что указание это им было сделано лично своею властью без царской санкции, а во-вторых — земля эта уже была занята поселениями ранее, и много участков попало в частные руки на таком же основании и на таких правах, как и остальные запорожские земли. Постоянные препирательства н столкновения с частными владельцами из за разных участков и угодий не давали возможности заняться хозяйством новым поселенцам, а между тем они должны были служить на всем своем, исключая провиантского продовольствия, и выходить на службу о трех конях, которых плодить дома не было возможности.

    Чтобы выйти из этого невозможного положения, Потемкин подарил Черноморцам свое имение на Таманском полуострове с богатыми рыбными ловлями на Ачуевской косе, имение ничего ему не приносящее, так как находилось на совершенно пустой территории и изобиловала она больше болотами и плавнями, чем пахатной землей. Для поселения Войска, конечно этого было мало и вследствии ходатайств того же Потемкина была отправлена депутация в Петербург просить присоединить к нему и степи, находящиеся между Азовским морем и рекою Кубанью.

    Во главе этой депутации стоял Головатый. Ходатайство увенчалось успехом, хотя и не вполне, так как получили меньше того, что предполагали. Тем не менее это дало возможность Головатому запеть:

    «Заслужилы от царыци за службу заплату...»

    Это действительно была только заплата на тот кафтан, который разодрала сама же царица, так как подарок этот не стоил и десятой доли того, что отобрано было у запорожцев. И дорого же было впоследствии заплачено за него!..

    Так кончился этот первый, так сказать, эмбриональный период Черноморского Войска. Хорошо уж и то, что в конце концов ему удалось на более или менее прочном основании получить собственную территорию.

    Как зажили черноморцы на новом месте, при новых порядках — речь впереди.

    Из изложенного видна одна тенденция русского правительства. Когда в казаках чувствуется или предвидится надобность, оно их хвалит и поощряет всякими «поблажками» и наградами; когда же потребность в них минет, оно не считается ни с чем, третирует их не только как не нужных, но даже как вредный элемент в государстве.

    Время, о котором идет речь, было временем не только «великих дел», но и временем величайших гадостей и, так как, по моему, в человеке более преобладает наклонность к злу, чем к добру, то и в данную эпоху творилось, пожалуй, более гадостей, чем великих дел, причем и гадости эти по своим размерам превосходили гадости обыкновенного времени.

    Издавна на Руси утвердился взгляд на Казачество, как на «воров и разбойников» и, несмотря на все заслуги Казачества перед Россией, он остался непоколебимым до последнего времени. Соответственно этому сложилось и отношение к нему. «Добрая слава лежит, а худая бежит», говорит русская пословица. И правительство, а за ним и русская общественность, относились свысока к казачеству, останавливая свое внимание на отрицательных фактах более чем на положительных. Помнят «грабежи» и «разбои» казаков далекого прошлого, которые совершались иногда по необходимости, но забывали о том, что эти же казаки, как говорит часто сама же русская история, служили «живой изгородью», против всяких посягательств на Россию иноплеменников и дали возможность сложиться ей в большое государство. Помнят о «грабеже и разорении» казаками мирного населения в Смутное время, которому не чужда была и армия Пожарского (ибо не манной небесной и перепелками довольствовалась она на пути к Москве, так как собранного Мининым ненадолго хватило), а забыли, что, благодаря тем же казакам было «пережито» и само Смутное время.

    Помнят «бунты» Разина, Булавина, Пугачева, а забыли, что такой же «бунтарь» Ермак подарил Москве целую Сибирь. Все такие факты, которые, казалось бы, должны были заставить иногда и забыть «временные неприятности», взглянуть более благосклонно на тех, кто в равной, если не большей, степени принимал участие в строительстве Российского государства. Но в том то и дело, что не в этой забывчивости заключается причина недоброжелательства к казакам.

    Казаки являются носителями и хранителями иной идеологии, казаки донесли до настоящего идею о свободе, равенстве всех; не о том абсолютном равенстве, о котором мечтают социалисты, но о равенстве перед законом за лихие и добрые поступки; казаки не терпят сословий, казаки служат живым примером того, что все эти «мечты» осуществимы и достижимы. Вот что опасно было бы для правящего класса. И это заставляло держать казаков в «черном теле», принижая их даже перед остальной армией.

    С первых же шагов Черноморцам пришлось испытать высокомерное отношение к себе. По прибытии Головатого в Петербург хлопотать о наделении черноморцев землей на «Таманском полуострове с окрестностями», ими интересовались как каким-то неведомым диким народом; всем любопытно было видеть их и особенно присутствовать на аудиенции у императрицы, когда будут приняты эти «чудища». Это не могло укрыться от умного Головатого, который понимал все происходящее и то пренебрежительно снисходительное отношение, которое заметно было у царицы. Чтобы отплатить за это, Головатый, приняв грамоту от Екатерины, обратился к ней с короткой благодарственной речью, которую закончил словами:

    «Будь здорова, як корова,

    Щедровата, як земля,

    Плодовита, як свиня».

    Правда это, или нет — не знаю. И если правда, то нельзя не удивляться находчивости Головатого, наделившего такими почтенными эпитетами ту, которая в «благодарность» за все услуги запорожцев во время недавней войны, «заплатила» им разорением их гнезда. Конечно, это приписано было незнанию этикета и невоспитанности, но если это даже и анекдот, сочиненный казачеством, то он указывает на то, что оно видело Екатерину далеко не в том ореоле, в каком она казалась окружающим ее.

    Такой факт, как разорение Сечи, не мог хорошо отозваться у запорожцев. Много их ушло в Турцию, но и на оставшихся это произвело потрясающее впечатление. Сидор Билый, возвращавшийся из Петербурга вместе с Головатым, куда они ездили по делам Запорожья, дорогою, узнав о разрушении Сечи, хотел застрелиться, но от этого удержал его Головатый. В его голове, вероятно, тогда уже народился план, как-нибудь, поправить дело и спасти от рабства оставшихся товарищей.

    Настойчивый в преследовании раз народившейся мысли, он употребил все свои силы для восстановления казачества, действуя, где лестью, а где подкупом и взятками...

    Многие из его поступков остались не понятыми потомками, ставившими ему в вину его моральную «гибкость», забывая цель, преследуемую Головатым, тогдашние порядки и вообще моральный уровень того времени.

    Не забывал этого Головатый и при всяком случае старался использовать все для достижения своей заветной цели. Так, явившись к Потемкину с докладом о подробностях взятия Березани и видя на нем белый крест ордена св. Георгия, он запел: «Кресту твоему поклоняемся владыка», и поцеловал этот крест. Потемкин снял его с себя и пристегнул его к одежде Головатого, обнимая и лобызая его, хваля запорожцев и уверяя, что он тоже запорожец и никогда не забудет этого, обещая во всем помощь своему товарыству. Выслушав это Головатый прибавил: «И святое воскресение твое славим», намекая этим на возвращение Потемкиным своих симпатий, о которых он так недавно позабыл и допустил уничтожение Сечи.

    На этот раз, действительно, Потемкин помог им во многом и, главное, в наделе землею.

    Мы имеем иногда скверную привычку выискивать темные стороны наших прошлых деятелей и, не обращая внимания на ту обстановку, среди которой им приходилось действовать, пятнать их, забывая при этом, что это были все-таки люди, а значит и не чуждые ошибок. Так и с Головатым. Ставят ему в вину, что он делал, да не доделал. Бывшее Запорожье восстановил, да не постарался восстановить бывшее в нем народоправство; — о Раде он позабыл и нигде ни при каких случаях не вспоминал о ней. В будущем мне придется еще говорить о деятельности Головатого, но в настоящем периоде его деятельности подобное домогательство с его стороны было бы явно делом безнадежным. Несмотря на все блестящие подвиги во время войны, у запорожцев мало было доброжелателей и еще меньше «покровителей» в далеком Петербурге.

    Алчность на запорожские земли и жажда получения их затуманивала глаза сильных Петербургского мира до такой степени, что они забывали о заслугах запорожцев. Жажда эта была настолько велика, что и сам всемогущий Потемкин не решился противодействовать ей. Даже в военной среде не особенно много оказалось сторонников Запорожцев, после заключения мира. Правда, покровительствовали им Потемкин, Суворов, но не любило новое «восходящее светило» — Кутузов. При этом не малое число среди них сами облизывались на запорожскую земельную сокровищницу. Только этим соображением и можно объяснить поспешность крайней меры по отношению к Сечи, так как в запорожцах, еще чувствовалась нужда, что и подтвердилось впоследствии.

    При таких обстоятельствах трудно было поднимать вопрос о Раде? Рада... народоправство... да ведь это и было то «неистовое правительство», которое упоминается в царском указе, как основная причина уничтожения Сечи. Это значило бы начинать борьбу с непреодолимой силой и похоронить окончательно последний отпрыск некогда славного украинского казачества, начать борьбу, не находя поддержки даже в тех, интересы которых, казалось бы совпадали с интересами сохранения Запорожья.

    Ставить в вину Головатому то, что, работая для Войска, он не забывал и себя, тоже нужно с осмотрительностью. Быть может честолюбие было присуще и ему, как и всякому общественному деятелю, может быть, в некоторых случаях он и предпочитал личный интерес общественному, но не нужно забывать, что в то время громадное значение и успех имел тот, кто был силен, кто имел значение в сферах, где ему приходилось работать. Головатый это сознавал прекрасно, и поэтому не пренебрегал средствами для приобретения своего собственного значения, что, конечно, не всякий понимал. Но важно то, что, во всех случаях, на всяком месте, он никогда не забывал интересы Войска и жертвовал ими только в крайних и необходимых случаях, чтобы в будущем вернее достичь, может быть большего.

    Несомненно, что и в этот ранний период его деятельности, находились недовольные его поведением, обманувшиеся в своих ожиданиях в получении всех тех вольностей, которые потеряны были с уничтожением Сечи, но это указывает только на их непонимание истинного положения дел, на непонимание шагов, предпринимаемых Головатым, объяснять которые было тогда не в интересах дела, тем более, что он не искал популярности, а занят был тем, чтобы закрепить уже достигнутое им. Многим этого казалось мало, но, тем не менее, Головатый все ж таки пользовался большим влиянием. Его уважали все и даже побаивались. Он пользовался большим авторитетом как сверху, так и снизу. Все ответственные поручения, требующие ума, энергии, а иногда и изворотливости, возлагались на Головатого.

    Строго говоря, Головатый был истинным воссоздателем Запорожского казачества. Ему принадлежала как инициатива этого дела, так и осуществление его. Забыть Головатого было бы большим грехом. Объем всего того, что он сделал, неизмеримо превышает все вольные и невольные его грехи. Правда, запорожцы при таком возрождении потеряли очень много, можно сказать, почти все, чем держалось и жило их Войско, но и то, чего они достигли теперь, превышало то, что было у других казачьих Войск в то время, например на Дону, где выборы Войскового атамана ушли уже в предания старины глубокой. Здесь они удержались, и это окрыляло надежды на будущее. Эти надежды воодушевляли их на подвиги и в Турецкую войну, не уступающие подвигам старого Запорожья. Бездомные, оборванные, часто голодные, так как заботы об их продовольствии были последними заботами интендантства, которое приходилось вымаливать всеми правдами и неправдами, лишенные семей, брошенных на произвол судьбы, они одевались и служили на свой счет, должны были иметь трех лошадей каждый, которых негде было взять, и нечем было кормить.

    Первые черноморцы совершали такие подвиги, которыми восхищался сам Суворов. Первые избранники черноморцев вполне оправдали их доверие, не щадя ни жизни, ни труда, чтобы заслужить те милости свыше, о которых они мечтали и надеялись. Не думали они, что приближаются к такой же могиле, в какой уже похоронено было Запорожье. Разница заключалась только в том, что прежняя засыпана была лопатами сразу, а новая будет засыпаться постепенно горстями земли, набрасываемыми с некоторыми промежутками времени; не думали, что если души запорожцев вырвали одним ударом сразу, то им предстоит постепенное удушение в течение длинного промежутка времени.

    Вот о воспоминании этого, сравнительно недавнего времени постепенного удушения казачества и будет теперь речь. Оно шло в трех направлениях: 1 — в военном отношении,

    2 — в административном управлении и

    3 — в бытовом.

    Соответственно этому и очерк этот распадется на такие же отделы, причем будет обращено внимание на такие мероприятия и реформы, которые оказывали влияние именно на «ценимые правительством» качества в казачестве Черноморского, а затем и Кубанского Войска.

    Первое «обвинение», предъявленное черноморцам на новом месте их поселения, было — «отсутствие у них дисциплины». Со стороны начальства регулярных частей, расположенных рядом с казаками, почти беспрерывно поступали жалобы к войсковому начальству на казаков о несоблюдении и нарушении дисциплины. Действительно, в «Истории Кубанского Войска» проф. Ф. А. Щербины целые страницы заполнены примерами такого «нарушения».

    Читая их, выносишь впечатление, что первые черноморцы на Кубани решительно не представляли собою какого-либо войска. Это был просто «сброд» каких-то «бродяг», «оборванцев», не признающих никакой власти и никаких обязанностей. Совершенно дезорганизованная масса отличалась повальным уклонением от «службы» и «порядка», сплошное почти «дезертирство» с кордонов, «небрежность» в исполнении сторожевой и кордонной службы, «пьянство» с подчиненными нижними чинами офицерства, «ссоры», доходящие до открытых драк... Просто не верится, что это — те же люди, которые так недавно, вчера еще, удивляли мир своими доблестями, брали Березань, громили турок под Бендерами, штурмовали Измаил и которых так любил величайший полководец — Суворов. Ставилось в вину даже то, что занимающие офицерские должности казаки довольствовались с одного котла с «рядовыми казаками» и обедали за одним столом. Что же удивительного в том, что такие порядки, в конце концов, повели к массовому «нарушению дисциплины» во время так называемого «Персидского бунта», когда возвратившиеся с похода казаки гонялись с дрючьями по базару за своими старшинами, избивая их.

    Что такие «эксцессы» действительно иногда были, в этом нельзя сомневаться, производят же они такое жуткое впечатление на читателя потому, что отдельные случаи сгруппированы в одном месте и не упомянуты причины, породившие их. При внимательном чтении «Истории Кубанского Войска», в ней найдутся и обстоятельства, во многом «смягчающие» эти «обвинения».

    Прежде всего нужно помнить, что среди казаков не было офицеров в том смысле, как это было в «регулярной армии»; это были те же казаки, исполняющие разные офицерские должности, во время несения ими службы; вне службы они не пользовались никакими «привилегиями» и «правами», если не заслужили общего уважения по своим нравственным качествам. Казаки относились к ним, как к старшим товарищам и оказывали уважение тем, кто, по их мнению, действительно заслуживает этого.

    Что касается сторожевой службы, о которой более подробно речь будет впереди, то по началу, пока отношения к соседним горцам не были у них плохими, к ней действительно относились легко, но с течением времени, когда отношения эти начали портиться и приобретать явно враждебный характер, то и этот «род службы», уже из одного чувства самосохранения и сбережения своих хозяйств, был доведен, можно сказать, до идеала, как увидим ниже. Были, конечно, случаи «упущения», но они были так редки, что упоминать о них, как об общем явлении не стоило бы, тем более что в большинстве случаев они вызывались переутомлением, а не небрежностью — народа было очень недостаточно для охранения линии, растянувшейся более чем на 200 верст. Следствием этого малолюдства были тоже и случаи «дезертирства» с кордонов.

    Дело в том, что казаки не только одевались и вооружались на свой счет, но станицы или по-тогдашнему курени должны были и продовольствие доставлять сами на кордоны, на которых находились их наиболее трудоспособные члены семьи. Дома оставались только немощные старики, жены и дети, которые должны были кормиться из своего хозяйства, а поддерживать его было некому. К этому еще добавился скоро особый налог по доставке топлива русским частям, расположенным на территории Войска.

    Лесов не было, и единственный горючий материал был: бурьян, курай, да камыш, которые приходилось собирать и подвозить своими средствами в места расположения частей, а единственные рабочие силы в семье были только жены. Что же удивительного, что отец такой семьи, потеряв терпение и болея сердцем и душой за близких, от которых и его собственная жизнь зависела, бросал иногда службу и самовольно уходил домой, где его помощь была так необходима. Если такое «дезертирство» было обычным и частым явлением, то вина эта не может ложиться пятном на таких «дезертиров».

    Положение было настолько безвыходным, что само войсковое начальство просило об облегчении его выводом из пределов Войска, русских регулярных частей, несмотря на то, что этим еще более ослаблялась оборона линии от набегов горцев. Казачество жертвовало собой для облегчения положения своих семей. Чем-то незаслуженно обидным звучало слово «оборванцы», брошенное по адресу черноморцев. Какое тут «франтовство», когда приходится спасать от голода семью, а кругом лоскутка не найдешь, чтобы положить заплату! Торговля в Войске почти не существовала, и мануфактура ценилась чуть ли не на вес золота. Домоткачество еще не было развито, да и времени для этого занятия не было.

    «Занимающие офицерские должности едят с одного котла с казаками, обедают за одним с ними столом и пьянствуют вместе»... указывает армейское начальство, как на непорядок, роняющий дисциплину. Позвольте! Да, ведь это же запорожцы, вчерашние сичевики, а разве в Сечи для старшин накрывался особый стол и пили они только шампанское? Ведь куренные атаманы, как и прочая старшина, жили в куренях, обедали за одним столом с казаками и одну и ту же чарку водки — делили с ними. Это не мешало, однако, совершать такие подвиги, на которые не всякая «регулярная армия» способна. Остров Березань, занятый турками, сильно укрепленный, очень мешал русской армии. Все попытки взять его были тщетны. Потемкин призывает Головатого и говорит:

    — Березань очень мешает, необходимо его взять во что бы то ни стало. Сможете ли это сделать.

    — Можно, — ответил Головатый.

    — Возьмете?

    — Визьмемо.

    — С Богом!

    И Березань была взята. Половина отряда, если не больше, легла при штурме, но приказание было исполнено. Это ли не признак высокой дисциплины духа? Единство желания, единство воли и напряжение всех сил к достижению поставленной цели. А между тем, казаки и их старшины не только вместе ели, обедали и «пьянствовали», но и спали рядом, не стесняясь «рангами» занимаемых должностей. Дисциплина требует такого единства. Никакими принудительными, насильственными мерами его достичь нельзя. Все, что будет достигнуто этим последним способом, будет одна только внешняя форма, без всякого внутреннего содержания, ласкающая может быть, взгляд своею стройностью, но исчезающая при первом серьезном испытании. Это в лучшем случае, в худшем же превращается в ненависть, доходящую до изуверства, как это было недавно в русской армии...

    Часть военная (дисциплина)

    Между тем нарушение именно вот этих внешних форм дисциплины и послужило главным основанием к «обвинению» черноморцев в отсутствии среди них «дисциплины». Все дело заключалось в несходстве понятия дисциплины в русских частях и среди казаков. В то время, как в регулярных частях с понятием дисциплины тесно и неразрывно связывалось чинопочитание, у казаков эти два понятия расходились резко. Казаки понимали дисциплину только по отношению своих служебных обязанностей, а отношение к начальнику считали своим личным делом, совершенно не связанным с делом службы. Поэтому требование уважения и почтения к начальнику казалось им насилием их воли. Как мог казак публично выражать свое уважение к человеку, по нравственности которого он не считал этого заслуживающим? Но в то же время он считал большим преступлением не исполнять его распоряжения в делах, авторитетность в которых этого начальника признавалась всеми, в том числе и им самим. Отсюда и разница внеслужебных отношений казаков к своему начальству, вне службы, что считалось преступлением в русской армии.

    Если выделить одну из составных частей, входящих в понятие дисциплины в армейском уставе — чинопочитание, то никаким образом нельзя отрицать существование дисциплины среди черноморцев и вообще среди казачьих частей. Без нее были бы немыслимы те подвиги, которыми ознаменовали себя казаки. Самое главное основание ее: целесообразность и необходимость не только были в сознании казачества вообще, но они вообще, строго говоря, входили в плоть и кровь его; чувство товарищества и взаимной выручки — отличительная черта казаков и чем ближе стоит командный состав к подчиненным ему чинам, не считаясь с рангами, тем крепче была сплоченность части и тем ярче проявлялась дисциплина в нужную минуту. Сближение офицерского состава с подчиненными ему чинами замечается, обыкновенно, в боевой обстановке под влиянием общей, одинаковой опасности. Что же удивительного, если среди казачества оно имело более широкое распространение вследствие того, что оно связывалось не только боевой опасностью, но и общими интересами мирной жизни в куренях, а потом и в станицах, где зачастую простой рядовой казак приобретал большее значение среди станичников чем старшина, вследствие ли лучшего понимания станичной жизни, или просто вследствие лучшего своего материального положения.

    Этого не хотело понять начальство регулярных частей и, рассматривая казаков, как составные части армии, предъявляло к ним требования армейского дисциплинарного устава, находя несоблюдение его «соблазном» для своих частей, при совместном расположении их с казачьими частями. Быть может, действительно, среди казаков «нежелательные» явления были чаще, чем в армейских частях, но серьезных последствий для дела, конечно, они не могли иметь, если не считать буквальное исполнение всех фокусов устава серьезным требованием службы... Может быть также товарищество среди казаков различного ранга и обусловливало такие из ряда выходящие подвиги, как Тиховских, Гречишкина, Дугина и им же нет числа. Не даром мне случалось слышать от старика Ван-ван Ларского, служившего некогда на Кавказе, что в его время считалось там более надежным взять десяток, другой казаков в оказию, чем роту солдат. То же подтверждал и старик Навроцкий, изъездивший по служебным делам почти весь северный Кавказ во время Кавказской войны.

    «Нервировало» «регулярное начальство» собственно не нарушение дисциплины, которой они, смею думать, не понимали, как не совсем понимают и сейчас, по заявлению в печати генерала Сухомлинова, что, командуя дивизией, он редко посещал Оренбургский казачий полк, так как «не понимал той своеобразной дисциплины, которая существует у казаков». Нервировало, собственно, неисполнение правил чинопочитания, в котором и видели они всю сущность дисциплины.

    Сказать, что казаки вообще не почитали своих должностных старшин, было нельзя, ибо не только старшину, но и всякого старшего себя по возрасту казаки уважали и оказывали внешнее почтение в силу давно установившегося обычая. Внешних же форм для выражения почтения никаких не полагалось, просто здоровались, снимая головной убор. Такая же форма почтения удержалась и для старшины. Старшины, уверенные в том, что их служебные приказания всегда будут выполнены, не придавали значения выражению наружного почтения, считая это не служебным, но личным делом каждого.

    Армейские же офицеры требовали отдания чести по своему уставу не только от рядовых казаков, но и от казачьих старшин, не считая их офицерами. На этой почве были постоянные столкновения, так как казаки считали солдат и их офицеров для себя людьми совершенно посторонними, не имеющими никакого отношения к ним.

    Жалобы на «несоблюдение казаками правил чинопочитания» были беспрерывны. Войсковое начальство не придавая особенного значения соблюдению этих правил, ограничивалось, так называемым «отеческим внушением» виновным, а «по начальству» отписывалось тем, что их старшина не имеет внешних отличий от рядовых казаков...

    В ответ на эго последовало распоряжение о строгом соблюдении правил чинопочитания среди казаков, как между собой, так и но отношению армейских офицеров, которым внушено не пропускать «безнаказанно» нарушения этих правил, а казачьей старшине в отличие от рядовых предписано иметь на шашках офицерские темляки. После такого распоряжения, армейские офицеры, конечно, сделались особенно требовательны и постоянно привязывались к казакам за неотдание чести.

    К требованию об отдании чести казаки относились скорее иронически, чем серьезно. Стоит, например, часовой, мимо проходит знакомый ему старшина. Часовой пропускает его без внимания, а потом кричит вдогонку:

    — Эй, слухай, Грицьку, чи чуй!

    Тот останавливается.

    — А ну, повернись, чи в тебе там телипаеться спереди?

    И, делая вид, что сейчас только заметил темляк на шашке, принимает каррикатурный вид солдата и, утрируя приемы отдания чести, сопровождает возгласами:

    — Ось тоби на тоби! Тепер ступай дали.

    Старшина на это улыбался, шутя плевал на его сторону и, махнув рукой, продолжал путь.

    Правда это или нет, но через некоторое время приказано было снять темляки с шашек и пристегнуть их на левом плече, как погон, которых казаки в то время не носили, и с тех нор «телипаться» стало не спереди, а на левом плече. Вообще можно сказать, что это нововведение не пришлось по душе ни рядовым казакам, ни его старшине. Да и как могло быть иначе? Оно вносило рознь в ту среду, в которой единство и равенство были основным началом. Старшина в курене не имела никакого значения, она подчинялась распоряжениям куренного атамана, несмотря на то, какую должность занимал старшина на кордоне, хотя бы куренной атаман и числился там рядовым казаком. Здесь, в курене он был атаман, избранный народом, и, в свою очередь, подчинялся на кордоне тамошней старшине, если, сдав должность, явится на службу.

    Даже позже, по введении чинов в казачестве и по сравнению их с армейскими, дело мало изменилось. Офицер жил в курене, а потом в станице, как простой казак, тоже работал по хозяйству, как и остальные обыватели, если он не имел достатка для найма рабочих.

    В то же время зажиточный казак имел возможность в материальном отношении жить много лучше. На сборе присутствовали все, но председательство принадлежало куренному, а потом станичному атаману, офицеры пользовались правами голоса, как и все казаки, одинаково, без всяких привилегий...

    Единственное исключение для офицеров было то, что они не назначались на общественную службу в станице, так как офицер числился постоянно на службе и в любой момент мог быть призван к исполнению своих обязанностей, даже если он находился в отпуску; но и рядовые казаки, находясь в отпуску, не призывались на общественную службу. Такой порядок был впоследствии нарушен, о чем речь впереди.

    Черноморцы, в общем, были достаточно «консервативны», стараясь по мере сил и возможности сохранить свои старые привычки и обычаи, поэтому с недоверием встречали всякие «нововведения», в том числе и требование «чинопочитания».

    Замечательно, что к этому требованию недоброжелательно относились не только рядовые казаки, но и старшина, которая, как бы интуитивно и на себе уже чувствовала все проявления «политики» правительства, которую оно так систематически проводило на Дону, разделив казачество на привилегированных и непривилегированных. Как старшина, так и рядовые черноморцы сознавали, что армейское «чинопочитание» — тоже есть горсть земли на могилу, в которую петербургские «верхи» старались похоронить казачество.

    Если трудно найти документальные данные для доказательства только что сказанного, то это только потому, что войсковое начальство старалось избегать формального ведения дела о нарушении порядка чинопочитания, не считая эти преступления особенно важными среди казаков, тем более что проступки эти вели к довольно суровому наказанию, так как время было военное. Но рассказы и анекдоты того времени достаточно характеризуют то отношение, которое существовало у массы к нововведениям.

    Большой ревностью к соблюдению всех нововведений отличался Войсковой атаман Завадовский, особенно после назначения его в командующие войсками, находящимися на территории Черноморского Войска. Вследствие этого его недолюбливали в Войске не так рядовые казаки, как чиновный люд разных рангов, с которыми ему чаще приходилось иметь соприкосновение.

    Завадовский любил почет и уважение и не упускал случая показать величие своей персоны. Пока он был только атаман, в соборе, при торжественных случаях он стоял всегда впереди, против царских врат, непосредственно около амвона. Когда его сделали и командующим войсками с производством в полные генералы, он переменил место: начал становиться посреди собора и требовал, чтобы между ним и амвоном никто не стоял. Наблюдать это должен был, конечно, полицмейстер. Таковым был в то время легендарный есаул Блоха, о котором сохранилось много анекдотов, между которыми есть характерные, как протест против чинопочитания, иногда довольно нескромные. Так, во время одного из богослужений, на котором присутствовали все войсковые чины в полной парадной форме, когда все заняли установленные места и Завадовский стал на свое обычное место, есаул Блоха накупил свечей и пошел вперед ставить их. С особенным усердием, становясь на колени и истово крестясь, он клал поклоны.

    К общему смущению, у Блохи распоролись штаны на нескромном месте. Если принять в соображение, какая в то время была установленная форма для черноморцев (короткие мундиры, на манер нижегородских драгунских), то «пейзаж» перед Завадовским представился не особенно привлекательный. Увидев это, Завадовский начал отплевываться направо и налево и сыпать для него обычные ругательства:

    — Тьфу! проклята шельма! Ач, — и обращаясь к близ стоящим чинам прибавил:

    — Ач якый! Проженить оту трэкляту Блоху, щоб йи в святним храму нэ було! Нэчисть яка!

    Другой раз такой протест со стороны Блохи выразился еще в худшем виде. Завадовский имел привычку иногда после обедни в соборе устраивать свое торжественное шествие со всеми чинами, бывшими в соборе, в войсковой штаб или дежурство, как его называли тогда, который помещался в одном из бараков (бывших куреней) против главного выхода из собора. А в таких случаях полицмейстер обязан был наблюдать, чтобы проход от собора к штабу был свободен от любопытных.

    Выполнив все, что полагается в таких случаях, Блоха возле дорожки воткнул в землю несколько камышинок и стал возле них, ожидая прохода атамана. Когда последний достаточно приблизился к нему, Блоха присел на корточки, как будто в силу «естественной необходимости». Завадовский, видя это, замедлил несколько шаги, но, видя, что Блоха не уходит, храбро пошел вперед, как будто не замечая его.

    — Ну, тай панства того расплодылось чорт зна скилькы! И в плавнях нэ заховаешься!

    Громко, с досадой, крикнул Блоха, когда Завадовский поравнялся с ним.

    — Ач, проклята шельма! Опять штукы! Визьмить того проклятого птаха, та одвэды його до мэнэ в кабинэт и заприть там, нэхай дожидаеться, покы я прыйду.

    Это, конечно, для обычного в таких случаях «отеческого» внушения, хотя Завадовский не стеснялся давать такие внушения и публично.

    Рассказывали, между прочим, и такой случай. Завадовский, занимавший квартиру в доме по Красной улице, любил иногда выйти на улицу и посидеть на скамеечке около ворот в тени под акациями, которыми был обсажен дом. Костюмом он не стеснялся, и часто можно было видеть его в жаркое время в одной рубахе. Как-то раз, в жаркий день, после небольшого дождика вышел Завадовский в одной рубахе и уселся на обычном месте. Случилось так, что в это время проезжал верхом мимо молодой офицер, выбранный в гвардию, сын начальника штаба. Увидев сидящего атамана, ему захотелось с «форсом» проехать мимо него. Подтянув поводья, он ударил лошадь нагайкой и подбочился (так тогда отдавали честь). Лошадь сорвалась и задней ногой попала в небольшую лужу, из которой полетели брызги, и несколько их попало в атамана. Завадовский подозвал к себе офицера.

    — Ач! Це ты вже и снарядывся зовсим, як трэба, братець (в благодушном настроении или же прикидываясь благодушным, Завадовский всегда обращался со словом «братец», причем ударение ставил не на первый слог, а на последний).

    — Добрэ! Гарный хлопэць! А з чийого табуна кинь?

    — Бурсакивськый, — отвечал офицер.

    — А ну, злизай, та пидвэды блыжче коня до мэнэ, я подывлюсь.

    Тот выполнил приказание.

    — А ну, повэрны боком, тавром до мэнэ. Так бачу — Бурсакивського. Добрый кинь. О, и шапка нова, гарной курпеи, а ну дай мэни у рукы!

    Офицер снял шапку и протянул ее атаману, а тот, беря шапку левой рукой, правой схватил за чуб офицера и, дергая его довольно чувствительно, приговаривал:

    — А ты, сучий хлопче, колы йдэш мымо начальныка, то нэ форсы, особлыво писля дощика, а то бач мэнэ обляпав усього грязюкою...

    Кончив «операцию», Завадовский прибавил:

    — Ну, тэпэр усэ. Йидь з Богом, та кланяйся батькови, скажи йому, що я вже бачив тэбэ и обновыв твий мундир.

    Прохожие благодушно улыбались на это «отеческое внушение», как на обычное явление...

    Такие же «отеческие внушения» продолжались и потом. Говорят, и у Рашпиля в кабинете всегда висела нагайка и частенько «чины», бывшие с докладом у атамана, выходили оттуда с необычно розовым лицом, почесывая спину и поглаживая волосы на голове. Зато предание суду было редкостью. По писанию, значит: «Наказуя, наказа мя Господь, смерти же не предаде мя». Простая патриархальная была жизнь! Такие же были и служебные отношения.

    Как-то раз небольшой отряд, под начальством войскового старшины Яглича, состоя из двух сотен — пешей и конной — и одной пушки, которой командовал сын Яглича — хорунжий, назначен был сделать «поиск» в плавнях, в которых по донесению пластунов, замечено было накопление горцев, так как время было спада воды. Отряду предстояло переправиться через Кубань по мосту на байдаках. Начальник отряда лично руководил переправой и торопился перебросить через реку часть пехоты и конных казаков. Время было жаркое, а молодому хорунжему, вероятно, надоело ждать и он подъехал верхом к отцу со словами:

    — Осмилююсь доложить, господин войсковой старшина, что предпочтение дается артиллерии.

    Занятый хлопотами, начальник отряда вспылил.

    — Батькови твоему чорт з твоим предпочтением, — крикнул он сыну. — Нэ лизь, дэ тэбэ нэ трэбуеться!

    — От така ловыс! — возразил сын, — та дэ ж бы то вам! Одначе, я буду жаловаться по начальству за оскорбление офицера.

    — Пишов гэть к чорту, покы морда цила! Жалуйся, — возразил отец.

    Трудно было казакам отвыкать от старой привычки — всей душой отдаваться делу, пренебрегая формой. И долго еще потом повторялись подобные инциденты. Только по окончании Кавказской войны наступил перелом в этом отношении, когда боевую практику пришлось заменить учебной. Но и этот перелом казачество объяснило по своему: «кончилась война; начальству ничого робыть, воно и забавляеться, выдумуе рижни вытрэбэнькы, щоб нэ сказалы, що дурно жалования получають»...

    В глазах старых, боевых казаков, переживших Кавказскую войну, многие из этой учебы и вообще из нововведений действительно казалось «вытребеньками», как увидим ниже.

    Чтобы показать до какой высокой степени казачество понимало дисциплину и как резко отделяло ее от того, что, по его мнению, не имело никакого значения, кроме принижения личности, остановимся на примере, по мнению некоторых, массового нарушения дисциплины на так называемом «Персидском бунте».

    Под конец царствования Екатерины II, правительству опьяненному успехом русского оружия в Европе, пришла мысль осуществить проект Петра I, предпринять доход на юг через Персию. Этим предполагалось убить двух зайцев: утвердиться на берегах Персидского залива и «обуздать» Персию, причинявшую постоянные разорения Грузии, искавшей покровительства единоверной ей России.

    Слухи об этом проникли на Кавказ, главным начальником которого был генерал Гудович, живший в Моздоке. Предполагая, что он будет поставлен во главе этой экспедиции, Гудович заранее начал подготовлять этот поход. Совершенно для него неожиданно главнокомандующим этой экспедиции был назначен молодой генерал-аншеф Валериан Зубов, который и не замедлил явиться в Моздок. Вообразив себя вторым Суворовым, из науки которого вероятно только и усвоил «быстрота и натиск», Зубов, по приезде, хотел немедленно двинуться в поход с частями войск, которые были под рукой. Напрасно Гудович и другие чины старались убедить, что это было бы очень опрометчиво, что край очень мало населен, что трудно собрать сразу довольствие для армии, вообще организовать продовольственную часть, что даже перевозочных средств нет, что, наконец, и армия еще не сосредоточена и не готова к выступлению в такой серьезный и дальний поход, что для всего этого едва ли достаточно будет и двух месяцев. Все было напрасно. Жажда блестящих подвигов, которые, по мнению Зубова, были так легки и в которых он так был уверен, обуяла главнокомандующего настолько, что он согласился на отсрочку выступления только на две недели.

    Что можно было сделать в такой короткий срок? Реквизировать нужные предметы было негде, да и нечего. Все нужно подвезти, а перевозочных средств достать негде; все нужно было купить, а получка денег из Петербурга при тогдашних средствах сообщения требовала долгого времени. Получилась полная кутерьма, при которой местное начальство теряло голову. При спешности покупки и затруднительности перевозки, цены, конечно, непомерно росли, как на покупку продовольствия, так и на перевозку.

    И вот в такую кутерьму полной неразберихи попал и отряд черноморских казаков под начальством бригадира Головатого. Если принять во внимание, что казаки шли впереди всегда только в боевых действиях, во всех же остальных случаях, в том числе и во всякого рода довольствиях они оставались в хвосте, то становятся понятными все те бедствия, которые пришлось перетерпеть этому несчастному отряду. Отряд гнали вперед, несмотря ни на какие препятствия, так как поход начался, не ожидая сосредоточения армии. Головатому предстояло погрузиться с отрядом на суда в Астрахани и высадиться в Баку, когда туда прибудет армия. В то время, когда Головатый шел к Астрахани, передовые части армии подходили уже к Дербенту, следовательно, ему нужно было торопиться, елико возможно.

    Несмотря на все безобразия, сопровождавшие эту экспедицию, несмотря на недостаток всего и форсированные переходы, в то время как в частях армии отсталость и дезертирство были обыкновенным явлением, в отряде Головатого было сравнительно все благополучно. Казаки затаили злость на непорядки во время похода и проявили ее по окончании похода, по приходе в Екатеринодар, где и постарались возбудить общее недовольство участников похода против старшин, обвиняя их за все то, что они перетерпели за время похода. Это повело к так называемому «Персидскому бунту», который послужил основанием для обвинения казаков в „нарушении дисциплины».

    Об этом «бунте» еще придется вспомнить в одной из следующих глав, в настоящей же можно высказать только догадку, что, быть может, этот «бунт» ускорил осуществление проекта о сравнении казачьих офицеров в чинах с армейскими, чтобы вывести казачью старшину из того неопределенного положения в служебном и дисциплинарном отношении, в котором она находилась до того. Таким образом, он помог правительству в разъединении казачества, которое было проведено и на Дону и дало довольно существенные результаты в деле ограничения его «вольностей и привилегий».

    В общем, как видно из изложенного в предыдущих номерах журнала, дисциплина среди казаков, т. е. выполнение служебных приказов и распоряжений, имеющих значение для боевой службы, стояла очень, очень высоко, но к чинопочитанию, которое в армии считалось нераздельным с дисциплиной, казаки относились очень легко. Даже после сравнения казачьих офицерских чинов с армейскими, дело в этом отношении мало подвинулось вперед. Ему мало придавали значения даже в атаманство Завадовского. Самые рассказы и анекдоты, приведенные для примера, имевшие более школьнический характер протеста, показывают, насколько «легко» и иронически относились казаки к этим требованиям начальства. Так продолжалось дело пока не появились на сцене «паничи», выступившие проводниками армейских требований.

    Казачество всегда высоко ценило просвещение и заботилось о нем. Когда была открыта Черноморская войсковая гимназия, то для удобства казаков, не живших в Екатеринодаре, где она находилась, при ней был открыт интернат, наименованный «благородным пансионом Черноморской войсковой гимназии», в который могли попасть только дети офицеров и чиновников. В пансионе был введен порядок корпусов для «обуздания», якобы, вольнолюбивой детворы и воспитания их «в духе благородства и военных доблестей». Подробно об этом будет изложено ниже. Здесь же упомяну только о том, что намерение это оказалось не достигающим целей и заглохло само собой, так что в 60-х годах прошлого столетия, когда я находился в этом пансионе, оно было воспоминанием, как о «предании старины глубокой». Мечта иметь «доморощенный рассадник знаний» рухнула сама собой... Для культивирования этого особого «фрукта» при русских кадетских корпусах учреждались особые войсковые стипендии, вместо того, чтобы расширять и улучшать свою собственную гимназию.

    9—10 лет дети отдавались в корпуса, где и оставались безвыездно до окончания курса, теряя всякую связь не только с казачеством, но и с семьей. Возвращались они в Войско офицерами, совершенно чуждыми казачеству, а некоторые даже и совсем не возвращались, предпочитая служить в армии, оставаясь, таким образом, совсем потерянными для Войска. Может быть, это и лучше было для казачества, так как, возвращаясь офицерами, они вносили в его среду совсем чуждый взгляд и на службу, и вообще на жизнь казачества.

    Таким образом, эти «панычи», как их называли казаки, являлись прекрасными проводниками идей общеармейских, далеких от таковых казачества, которое вообще не любило вторжения в свою среду постороннего элемента, в том числе и этих «паничей»; их они называли «перевертнями».

    Были, конечно, и среди этих «паничей» натуры особенно стойкие, в которых крепко держалось впечатление детства и влияние родственников, особенно если последние отличались приверженностью к казачеству, «добрые казаки», любящие свою среду и впоследствии горячо отстаивающие интересы казачества. Были и такие, которые представляли собою, что называется «ни рыба, ни мясо» и мирились со всем, руководствуясь пословицей: «С волками жить, по-волчьи выть». Если такие попадали в среду крепкого казачества, они являлись такими же истыми казаками; если судьба бросит их под начальство, которое было предано армейским требованиям, то и они являлись ярыми проводниками этих требований.

    Но были и такие, которые, попав в корпус, с увлечением предавались всем тонкостям его выучки и с фанатизмом старались проводить их в жизнь. Это был самый вредный элемент казачьего офицерства. Принимая во внимание не слишком уж высокую степень образования, даваемого кадетскими корпусами вообще, они не могли развиться настолько, чтобы понять суть казачества. Их однобоко развитый ум заставлял их придавать большое значение тем внешним признакам, которые считались необходимым условием хорошей дисциплины. Твердо усвоив афоризм, что в военной службе нет мелочей, ибо вся она состоит из мелочей, они не замечали его парадоксальности и не упускали случая показать это на деле. Это были приближенные к тем, которых казаки характеризовали одним словом: «сипа», первоначально относившимся только к армейским офицерам... Это у них сложилось понятие, что нижний чин «собака, цина тому — кабака» (нюхательный табак) и этой кабаке действительно приходилось жутко от них. Да и не только «кабаке», а часто и в семье они являлись чистым наказанием Божьим, требуя порядка и жизни в ней по «благородному». С этим вопросом нам придется еще встретиться.

    К счастью для казачества, особенно фанатичные из этих «паничей» — выходили из корпусов в армию, и их все-таки было немного в Войске. Те же, которые оставались в Войске, находили особенную поддержку и покровительство наказных атаманов, не принадлежащих к казачьему «сословию». Благодаря этому обстоятельству, дело внедрения в казачьих частях «дисциплины» в объеме армейского устава пошло более ходко, особенно после окончания Кавказской войны и различных переформирований казачьих строевых частей.

    Были уничтожены номерные конные полки и получили название по районам комплектования; пехотные батальоны названы пластунскими, а самые пластуны уничтожены. И казачьи части зажили уже армейской жизнью, со всеми прелестями армейской выучки и субординации. Если в них и сохранились еще кое-какие казачьи традиции, то благодаря поддержке их в этом отношении офицеров — природных казаков, получивших образование не в корпусах, а в своих учебных заведениях — особенно в Ставропольском казачьем юнкерском училище.

    Трудно было этим последним противостоять общему течению, систематически направляемому высшим начальством к нарушению единства среди казаков. Увеличению этой трудности способствовало и то обстоятельство, что с течением времени в среду казачьих офицеров начали просачиваться и армейские, не принадлежавшие к казачьему «сословию», офицеры, ничего общего не имевшие с казаками. Эти шли уже, что называется «в чужой монастырь со своим уставом». Опираясь на свой авторитет, который, к слову сказать, существовал только в их воображении, и на покровительство высшего начальства в Войске, которое видело в них настоящих проводников армейских взглядов на службу и твердо старалось внедрить их в среду казачества. Между тем, в казачьи части шел далеко не лучший элемент русского офицерства. Сюда шло все то, что считалось почему-либо неудобным иметь в регулярных полках, или же искатели «свободы и вольности», которые, по их понятиям, заключались в разгулах и в свободном отношении к служебным обязанностям, или просто в пренебрежении ими. Особенно много этого пришлого элемента было в пластунских батальонах, где чувствовался особенно недостаток в офицерах, вследствие того, что казаки предпочитали службу в конных частях.

    В конце концов, дело свелось к тому, с чего и началось: обвиняли казачью старшину в том, что она «даже пьянствует с рядовыми казаками». То же совместное пьянство получилось и тут, много позже, спустя 50—60 лет после этих жалоб. Была, однако, разница между прежним и теперешним пьянством.

    Тогда эти старшины не были, собственно говоря, офицерами; они делили чарку со своими младшими товарищами, когда этому представлялся случай и охота с обеих сторон; теперь же было иначе: «Веселитеся, ребята!» не потому — весело ли вам или нет, а потому, что «веселой наш командир»!.. А этот «веселой командир» не считался ни со временем суток, ни с усталостью казаков ежедневной работой, а, загуляв, среди ночи вызывал песенников, которые с просонков веселили его иногда до рассвета. В лучшем случае угостит и их водкой, этот «веселой командир», в худшем — обойдется и так. Чем не дисциплина? Это она требует «беспрекословного исполнения всякого приказания начальства», так как в этом приказании нет случая «упомянутого в своде военных постановлений»; даже и по толкованию генерала Драгомирова это допустимо, так как в этом приказании «ничего нет против царя». Не менее остроумные приемы употреблялись и для утверждения такой дисциплины.

    Встретит, например, такой «веселой командир» казака и огорошивает его таким приказанием: «пой, не думавши», или «пляши, не думавши». И казак, не взирая ни на место, ни на обстановку, должен действительно, «не думавши», выполнять это приказание, выкидывая разные коленца пляски или начиная во все горло орать песню. Трудно выдумать другое что-то для издевательства над человеком. К чести казачьих офицеров нужно сказать, что среди них только как печальное исключение попадались такие «веселые командиры». Да и не безопасны были для них такие «приемы» насаждения «дисциплины» — ведь он живет вне службы дома, бок о бок с теми, по отношению которых он допустил такое издевательство и при встрече с ним в станице ему приходилось краснеть перед ними или, еще хуже, платиться чем-либо более серьезным. Случаи этому были, и предупредительное начальство начало назначать потом офицеров в части, которые комплектуются не из тех районов, где живет офицер. Все, что было худшего в деле «насаждения дисциплины» — все было наносное, принесенное нашими «просветителями», которые пользовались особенным вниманием чуждого казакам по душе его начальства. В результате не угодно ли:

    «Где потоки Аракса шумят

    Там живут пластуны ...

    Берегись, — но долине той

    Конный, пеший не пройдет живой».

    Уж на что безобидное существо — монашка (со сбором туда забрела), да и от той после нашли платья одни. Чем не «подвиг», чем не «геройство», воодушевившие поэта до такой степени, что от избытка сердца он посчитал нужным увековечить в песне такой случай.

    Не много лучше было и в конных частях, занимавших пограничную линию с Персией и Азиатской Турцией. Правда, здесь до монашек дело не доходило, но армянские барашки соблазняли многих. Для приобретения этого лакомого блюда казаки придумали очень остроумный способ. На ночь армяне обыкновенно загоняли большие стада своих овец в плетеные сараи с плоской крышей, в которой для притока воздуха оставалась довольно большая дыра.

    Ночью человека 2 или 3 взбирались на крышу и через дыру затянутой петлей (арканом) выуживали барана по вкусу. Удобно и безопасно, так как петля затягивалась моментально, и животное не успевало и пикнуть. Для свиней же практиковался другой способ: на длинной, тонкой веревке привязывалась удочка, и пряталась в какую либо лакомую для свиньи пищу или фрукт.

    Проходя мимо стада свиней, «снаряд» этот бросался в их среду. Проглотившая такую приманку свинья сама собой бежала за человеком, державшим другой конец веревки, иногда на довольно значительном расстоянии от него (смотря по длине веревки), до самого поста, где, в конце концов, превращалась в колбасу, которой угощали и начальство, появлявшееся на посту.

    Все жалобы на такие проделки оставались «без последствий», потому что никогда не удавалось открыть следов преступления и установить виновника. Если дело было на посту, то украденное скрывалось где-нибудь далеко от него; если же это было в лагере, то в одной из офицерских палаток, под кроватью обыкновенно у командира той же сотни, к которой принадлежали провинившиеся. Этим достигалось ослабление тщательности розыска, потому что каждый командир сотни боялся, чтобы виновник не был обнаружен в его сотне, что могло быть отнесено к слабости его надзора.

    Вообще казаки были большие мастера «заметать следы». Бывший начальник одной из Кавказских казачьих дивизий генерал-лейтенант С. С. Леонов, сам донской казак, но служивший в гренадерском гусарском полку, рассказывал мне такой случай. Как-то раз прибежал к нему сильно взволнованный армянин и заявил, что казаки украли у него буйвола; подозрение пало на ближайший пост. Эти жалобы сильно надоели ему, и он вознамерился сам сделать обыск, с тем, чтобы примерно наказать виновных и положить предел такому безобразию. Обыск, разумеется, не дал никаких результатов, и дело затянулось бы, быть может, до случайного обнаружения преступления. Оно действительно скоро обнаружилось. Адъютант, бывший с ним на обыске, через некоторое время заявил, что нужно вызвать начальника поста, на котором производился обыск, для выяснения вопроса о получке постом патронов. Дело в том, что по справкам оказалось, что никаких патронов от полка, к которому принадлежал пост, не высылалось, а между тем он видел среди двора повозку, прикрытую брезентом, около которой стоял часовой и начальник поста заявил, что эго патроны, присланные полком для раздачи по постам. Пост был урядничий, небольшой. Вызвали начальника поста, из объяснений которого выяснилось следующее. Казаки поста действительно пригнали на пост буйвола, принадлежащего армянину, но так как скотина была большая, а сам хозяин поскакал с жалобой к начальству, то решили спрятать его живьем пока пройдет обыск.

    «Ну, де його схоронити, таке велике» — объяснил урядник. Придумали поставить среди двора артельную повозку, связали буйвола, свалили его на повозку, прикрыли брезентом, поставили часового и сказали, что это патроны для раздачи по постам. «Вона худоба смырна, тилькы звяжи и робы, що хоч. Тилькы и труда було, покы звалылы його. Та тэпэр це дило поришилы мыром». На вопрос, каким же образом порешили, урядник добавил: «Та як побачилы, що гэнэрал дуже розгнивався, як робыв обыск, та й думаемо, а що, як узна, що його так здорово обманилы, та... то: страшно стало, що дило суда нэ мынэ. Погналы буйвола до армянына и сказалы, що ныбы мы найшлы його, як блудыв. Вирмэн обрадыв (бо у нэго тилькы одна пара и була була, а пора робоча), що дав нам за це баранчика, та ще й могрыч поставыв, та ще й прощения просыв, що обидыв нас. А для нас воно и краще — баранына куды смашниша буйволятыны»... Генерал, получивший такой доклад от адъютанта, принялся хохотать до упаду, призвал начальника поста, дал ему 25 рублей за остроумную выдумку с предупреждением, чтобы впредь этого не было.

    Таков был результат насаждения дисциплины. И это среди тех, у которых еще в старинные времена воровство считалось самым большим преступлением, которые сами были хозяева; среди тех, которые так чтили чужую собственность, что, бывало, всю Черноморию проедешь и не встретишь запертой хаты даже в отсутствии хозяев.

    Да что же другое можно было ожидать, когда все было направлено к принижению, к полному пренебрежению человеческого достоинства. Не угодно ли такие факты. Загулял «веселой командир» в образе бригадного генерала, и в лагерях среди ночи, когда люди, утомленные дневной работой, спят крепким сном, вызывает полк на переднюю линейку, командует стать на колени, становится перед полком и сам на колени лицом к нему и, «воздев руце горе», начинает кощунственно громким голосом произносить молитвы с особенным пафосом, по окончании которых, иногда довольно долго длившихся, приказывает разойтись. Или еще лучше: такой же «веселой командир» полка, также вызывал полк, командовал: «ложись!» и по спинам людей танцевал лезгинку. И это не выдумка, а факт. И этих «веселых командиров» можно бы и по фамилиям назвать. Генерал — не казак, пользовавшийся особой протекцией наверху в Петербурге, говорят даже пользовавшийся отпуском денег от Двора, вероятно для поощрения «веселостей».

    Можно ли допустить большее издевательство над человеком, как топтание его ногами. А между тем это было. Повторяю, что это не выдумка, а случай действительный, так как слышал его от офицеров, служивших в полку при этом «веселом» командире и не верить которым нет основания.

    По этим же двум последним фактам можно судить о том взгляде на казачество, который существовал «наверху». Если к казакам «сплавлялось» все, по пословице: «На тебе, Боже, что мне не гоже», то чего же хорошего можно было ожидать в будущем? И не правы ли были казаки, что всеми силами боролись против вторжения в их среду постороннего элемента? Не они ли, эти пришельцы, больше всего способствовали тому принижению казачества, которое чувствовалось всеми? Уже одно присутствие этих «отверженных армией» понижало в глазах не только самой армии, но и всего общества достоинство казачьих частей. Утверждалось мнение, что среди казаков все возможно, возможны даже те поступки, за которые эти пришельцы должны были «искать места», и всякое самодурство, вроде упомянутых выше, считалось не только возможным, но и «уместным» среди казаков, так как оно, видите ли, служило средством «обуздания вольностей и укрепления дисциплины».

    За все эти способы насаждения дисциплины, граничащие с простым издевательством, рядовое казачество заплатило неприязненным отношением к офицерам, глубоко затаив в душе чувство враждебности к ним. Оказывая все знаки чинопочитания своим офицерам, рядовое казачество душою далеко отстояло от них, не стесняясь иногда между собою делать ему довольно обидную оценку, как например: «на плечах у них блестит, а в головах свистит» и пр. С другой стороны и офицерство, часть которого была совершенно чужда казачеству, относилось к последнему свысока, третируя его, как простого рядового армейского солдата. Утратилась та общность духа, так сказать, родственная связь, которая дает возможность понимать друг друга и в критическую минуту вызвать и самопожертвование.

    Эта рознь имела еще и другое последствие: казак переставал любить службу. В сущности говоря, казак никогда не служил и такого термина у казаков не существовало, — казак никогда и никому не был слугой. Под словом «служба» он подразумевал солдата и из вежливости прибавлял к нему слово «господа»; так и обращались к солдатам: «господа служба», хотя бы перед ним стоял один человек. Это «вы» не означало какого-то особенного уважения или почтения, а звучало скорее иронически; обращение на ты у казака означало более близкое, так сказать, родственное отношение и в былое время с ним он обращался даже к своим старшинам, прибавляя слово «пане» или «батько».

    Трудно определить время, когда появился термин «служить». Можно сказать только то, что в официальных сношениях и среди старшины он явился раньше, но в общежитии, среди казаков черноморцев, еще в 60-тых годах прошлого столетия вместо него употреблялось слово — «козакувать». И слово казак не означало принадлежности к сословию. Название это уже давалось тому, кто приобретал полное право гражданства, т. е. «служилому классу».

    Скажите, например, кому либо, что его сын казак, когда он только подросток, он обязательно поправит, что «ще нэ козак, а тилькы парубок, йому ще рокив черэз два козакувать», т. е. идти на службу. Понятие «козак» заключало в себе уже что-то почтенное, которое и на станичном сборе давало ему право голоса.

    В «козаковании» казак видел уже нечто почетное для себя. В самом термине не заключалось ничего, напоминающего ему о принуждении, наоборот, в этом термине как бы выражалась свобода выбора. Он шел не служить, а осуществлять на деле свое давнее желание, может быть, свои детские мечты. С малых лет, слушая рассказы отцов и дедов, вспоминающих «дни, где вместе рубились они», детские сердца трепетали от жажды будущих подвигов. С замиранием сердца слушала молодежь о подвигах своих отцов, причем назывались имена не неведомых каких-то богатырей, а тех, которые жили с ними, которых они знали здесь, у себя в станице, а может быть и в соседней станице или хуторе; с детского возраста они привыкали относиться к ним с уважением и оказывать им должное почтение. В этих беседах не утаивались и отрицательные черты службы или козакования. Критика была полная и беспристрастная, потому что дело шло о прошлом между людьми, не опасающимися за ее последствия, она была и беспристрастна и потому, что всегда мог найтись человек, который мог указать на отклонение от истины рассказчика, вследствие личных его отношений.

    На таких началах основалось среди казаков то чинопочитание, которое в армии насаждалось принудительными мерами; это были и дисциплина и чинопочитание сознательные; не вследствие принуждения принимались они и не насилием сохранялись; с малых лет они зарождались и росли, поэтому повиновение старшим и почтение к ним было как бы исключительным, и в глазах казака не заключало в себе ничего обидного, унижающего — он подчинялся не лицу, но тому делу, для которого он пришел. Его не брали на службу, он сам шел козакувать. Казак служил не лицу, а делу, в котором требовались и опыт и знание; служил не по принуждению, а свободно, по своей воле.

    Хотя свобода эта и была иллюзорна, но она тешила его душу, например, в своих рассказах, он говорил: «Мы пошли брать аул Какуриновский» или: «Мы пошли на новую стоянку». Тогда как, рассказывая о регулярных частях, он употреблял иные выражения: «Их погнали брать аул Какуриновский» или: «Их погнали на новую стоянку». Этим он, как бы оттенял разницу в служебном положении казака и солдата. В то время как казак совершает известное действие сознательно, понимая положение и требование необходимости, солдат бессознательно исполняет только приказание и требование свыше. Казак козакует, а солдат служит. Вследствие этого казак смотрел на солдата сверху вниз. В этом его поддерживало и то, что он служил на всем своем. Хорошо, если его иногда накормят на казенный счет, тогда как солдату давалось все казенное.

    С этой психологией казака армейское начальство не хотело считаться, или не понимало ее, требуя и от казака соблюдения всех мелочей повседневной жизни по уставу. Эти требования для казака были иногда просто непонятны.

    Генерал Жуков, например, мне рассказывал такой случай: когда он был еще молодым сотником и заведовал участком кордонной линии, приехал к нему один из штаб-офицеров пехотного полка, посланный ознакомиться с положением на линии. При объезде участка к ним подскакал казак с докладом о том, что со следующего поста замечены одинокие всадники горцев. Штаб офицер, выслушав доклад, огорошил его вопросом:

    — А это у тебя что? — и указал на рукав его черкески.

    Казак в недоумении вытаращил на него глаза.

    — Я спрашиваю, что это у тебя? — уже более грозно послышался вопрос.

    — Де? — ответил вопросом казак.

    — На рукаве, не слышишь разве?

    — Оце? — спросил казак, указывая на дыру на рукаве, которую быть может раньше он и не заметил впопыхах.

    — Да, это!

    — А порвата.

    — То-то порвата, а зашить не нужно?

    — Так точно нужно.

    Тем дело и кончилось, а казак остался в недоумении, что начальство обратило внимание на пустяки, а не на его доклад.

    Что же удивительного, что в понятии казака складывалось довольно нелестное мнение об армейских чинах, вроде такого, например: «чорт його зна, шо воно за людэ, ота сипа! Ти йому про дило кажеш, а вин тоби замисть видповиди» — «чого ты стойиш роскорякою и пальци ростопырыв! Йому дило кажеш, а вин тоби пустяковыну!»

    Для казака, почти всю жизнь находящегося в боевой обстановке, конечно, казалось все это «пустяковиной». Как охотник отдает все свое внимание на преследование дичи, пренебрегая всем, так и казак, все, не относящееся к его главной цели, — преследованию врага, считает «пустяковиной». Разница только в том, что второго дичь много серьезнее и опаснее, чем у первого. Психология — одна и та же у обоих и есть охотники, которые предпочитают охоту именно на более опасную для жизни дичь и любят ее. Так и казак любит свою боевую жизнь, весь отдается ей, сознавая, что он спасает от опасности не только свое имущество, семью, но и родину. Вся его жизнь, вся история его протекла в боевой опасности. Рабство или свобода?! — и он стеной стоял за последнее.

    Так было и на Кубани. Враг был под боком, его хозяйство было под постоянной угрозой, его семье угрожала потеря жизни в лучшем случае, в худшем — плен и продажа в рабство, и он считал высшим своим долгом стать на защиту их, охотно шел на службу и любил подвиги на благо своей родины, любил все, что относилось к его боевой жизни, любил оружие, коня, щеголял ими, но ненавидел все, что ограничивало его свободу, что носило тень принуждения, так как все, что нужно для дела, он сам знал и исполнял охотно, с любовью и увлечением. За ошибки и промахи терпеливо выслушивал наставление, и без злобы воспринимал отеческие «внушения» за небрежность и нерадение, сознавая свою вину. Бывали, конечно, эксцессы, как и везде и всюду, но они подвергались осуждениям всего казачества не только на службе, но и дома, в станице, — виновника обходили выборами на почетные должности, считая его плохим казаком. Не ставило оно в вину начальству, если оно казака подвергало иногда довольно не шуточным взысканиям, понимая, что это делается для общей пользы; наоборот, оно с пренебрежением относилось к слабовольным и через меру снисходительным начальникам. Воспевая подвиги своего героя, генерала Бабича, который для кубанцев то же, что для донцов Бакланов, кубанцы поют:

    Как заставит Бабич бить,

    С плеч рубашечка летит.

    Сознавая, что такое наказание Бабич даром не сделает, но воздаст по заслугам, не шутя. Конечно, казаки считали такие суровые меры уместными только за проступки против боевых требований, а не за то, что они называли «пустяковиной».

    Так было давно. Кавказская война была в полном разгаре. Но уже и в это время, начались попытки со стороны неказачьего начальства «упорядочить» службу казака с их точки зрения, т. е. начали обращать внимание на разные «пустяковины» с точки зрения казака. В первых главах этого очерка указан путь, каким шло это «упорядочение». Кончилась война. Казалось бы, что должно наступить громадное облегчение в службе казака, хотя бы уже потому, что с ней миновала опасность для жизни, но на деле оказалось совершенно обратное, и казак охладел к ней. В мирной «подготовке» он не нашел смысла или, лучше сказать, не понял ее. Вместо приемов, напоминающих ему будущую его деятельность в военное время, он встретил только то, что служило по его мнению, для утешения и забавы начальства. Забыли слова великана учителя: «Парады... Разводы... Большое к себе уважение. Обернется — шляпы долой! Помилуй Бог!.. Да, и это нужно, да во время. А нужнее то — это знать, как вести войну, уметь расчесть, уметь не дать себя в обман, знать местность, уметь бить. А битым быть — не мудрено». Это именно то, что нужно было для казака, а взамен этого занялись тем, что он называл «пустяковиной». И казак потерял любовь к службе, так как ему предстояло уже не козакувать, а служить, т. е. быть на послугах у начальства не видя результата того дела, для которого по его мнению, он оставил все.

    Он увидел себя в положении солдата, к которому ранее относился свысока, и лет через 10 он уже тяготился службой, мечтая о вольной жизни в станице, а еще через 20 топтали его по спинам «веселые» командиры, которых в душе он, если не ненавидел, то считал чуждыми себе и относился неприязненно. Таков результат старания добиться от казаков уставной дисциплины и чинопочитания — ослабление любви к службе и отчуждение от начальства.

    Любовь к бранной жизни, жажда подвигов, веками выработанные в Запорожской Сечи, были принесены черноморцами и на Кубань, как точно также и другой частью Кубанского казачества — линейцами — с Дону. Жизнь бок о бок с врагом, храбрым и назойливым, считавшим истребление гяуров богоугодным делом, видевшего в своих героях особое молодечество, не только поддерживала воинственность своих, но выявляла и соревнование у противника. А эта вечная, беспрерывная опасность за свои очаги заставила казаков быть всегда, что называется, на чеку. Вследствие этого и сама жизнь в станице во многом отличалась от мирных поселений, а люди, отдававшие свою жизнь на защиту родных станиц, пользовались почетом и уважением.

    Самое появление на свет будущего защитника отмечалось как особенное событие. В стародавние времена, в Черномории, когда в какой либо семье родился сын, ворота открывались и от них до противоположного забора, поперек улицы протягивалась веревка, чтобы не пропускать ни прохожих, ни проезжих. Каждый из них должен был войти во двор и поздравить хозяина с радостным событием, выпив, разумеется, и чарку водки. В тот же день это знаменательное событие делалось достоянием всей станицы, и ликование шло целый день — справлялись «родыны» будущего казака. Счастливая мать с первых же дней с гордостью высказывала свои надежды, обращаясь к малютке:

    Богатырь ты будешь с виду

    И казак душой!

    Не далек был от истины Лермонтов, так поэтично изображая мечты матери, ее заветные желания, смиренно требующей от сына только оного: Готовясь в бой опасный,

    Помни мать свою!

    А в это время «богатырь» в колыбели суча ножками, надрывался от крика, вызывая слезы радости у отца, «закаленного в бою воина». Когда позже такой «богатырь» не в меру разбушуется, отец схватит его на руки и, походив по хате, поднеся к стене, что против входной двери, где развешано оружие, трогает предметы рукой, показывая каждую вещь и что ею делать, разумеется, больше для себя, так как самого «богатыря» занимает более блеск оружия, он заинтересовывается им и притихает. Или же, посадив на правую ладонь, поднимает его высоко, высоко пид саму стелю, где на гвоздях, вбитых в сволок, лежит что-то длинное, красное, с блестящим концом; это тоже «что-то» новое и красный цвет производит некоторое успокаивающее впечатление на «богатыря». Черноморцы раньше были вооружены пиками, древка которых были окрашены в красный цвет.

    Пройдет немного времени и «богатырь» сам уже подползает к лавке, над которой висят все эти интересные для него предметы и, указывая ручонками на них, издает какие-то дикие, ему одному понятные звуки, о смысле которых, может быть, догадывается только мать. Даже в то время, когда он уже может вскарабкаться на лавку, ему строго запрещено касаться их, и попытки к этому влекут за собой печальные для него последствия. Это его окончательно заинтриговывает и, когда наступает время к уборке и побелке хаты, он неотступно следит за отцом, сопровождая его при выносе заповедных вещей.

    Наконец, вынесена последняя вещь — длинная красная палка и поставлена около сарая, такая большая, что даже на крышу хватает; вместе с тем, получается строгий приказ — близко не подходить и не трогать этой палки. Разумеется, потому, чтобы не свалить ее, но для «богатыря» это не понятно и он, заложив пальцы в рот, в недоумении останавливается перед ней и долго внимательно рассматривает ее, поглощенный своими думами до того, что пропускает и уход отца. А между тем, как интересно смотреть, когда «тато» станет перетирать и смазывать разложенные им вещи, когда он «поломает» все ружья и, вытерев и смазав куски, опять сделает их целыми и потом щелкнет так, что искры посыпятся и невольно мигнешь глазами (ружья были кремневые, и по сборке необходимо было испытывать кремень).

    Но, тато еще более удивительные, еще более страшные вещи может делать. Придет Рождественский сочельник (кутья), мамка накроет стол, зажжет лампаду или свечку перед образом, поставит на стол пироги, рыбу, жаренную или вареную, и взвар, и кутью с медом, и чего только не наставит такого вкусного, что прямо слюнки потекли. А тато осторожно снимает со стенки ружье, всыпает туда маку и тонкой палочкой заткнет шерстью, чтобы не высыпался, а потом выйдет на двор (за ним выйдут все гурьбой и остановятся у входных дверей), потом дальше на середину двора, поднимет ружье, что-то сделает и около руки вспыхнет огонь, а потом из верхнего конца ружья вспыхнет огонь и бахнет, так что в ушах засвистит. «Богатырь» остолбенел, на лице полное недоумение, видно, что он не знает, что ему делать, не то плакать, не то смеяться; но все-таки как-то страшно стало и невольно он прижимается к юбке матери; увидя это отец подходит и, ласково усмехаясь, говорит: «що страшно стало?» Но, «богатырь», видя в его руках ружье, еще больше прижимается к матери.

    — Та чого ты його боишься? — говорит отец, — на, визьмы, нэсы в хату.

    «Богатырь» окончательно прячется за мать и вместе со всеми входит в хату, все время держась за юбку матери и робко выглядывая, как отец вешает ружье на место. После этого все стоят перед образом и, перекрестившись, садятся за стол. «Богатырь» садится ближе к матери и боязливо посматривает на пирожки с маком. Когда очередь дошла до последних, к удивлению всех, «богатырь» не изъявил никакого желания дотронуться до них и, когда ему их предлагали, он больше еще прижимался к матери. Заметив это, отец обратился к нему:

    — А ты чого-ж нэ йиш?

    За него ответила мать:

    — Та вин мабуть боиться их, бо бачив, як ты насыпав пороху в ружжо, та й думав, що и в пырижках порох. Боиться шо його зъисть, так и з нього выпалыть. Отец, разумеется, начал поощрять:

    — Ничого нэ бийся, нэ выпалыть. Воно може и бахнэ, як добрэ найимося, алэ ж вогню нэ будэ!

    По общему настоянию, «богатырь», наконец, боязливо взял пирожок и, войдя во вкус, с аппетитом съел их достаточно. Но, зато долго потом лежал на постели, ворочаясь и ожидая, когда воно «бахне».

    — Та ну, нэ крутысь, спы; ждэш, покы в тоби мак бахнэ? Сьогодни нэ жды, вин бахнэ аж завтра в ранци.

    Успокоенный таким образом матерью, он крепко заснул, а на утро, конечно, забыл обо всем.

    Так встретит богатырь первую кутью, когда уже придет к нему сознание и он услышит первый выстрел «вещи», которая достаточно времени занимала его, хотя он и не знал ее назначения. Придет Крещенский сочельник, повторится та же история, но только после вечери. Когда он увидит отца, снимающего со стенки ружье, он с любопытством ожидает дальнейшего, но теперь, видя отца, выходящего на двор, он старается поскорее выйти за ним вперед и встать впереди всех, чтобы лучше видеть все и только после выстрела убегает к матери, хватаясь за нее, и, слыша по станице выстрелы, которых прошлый раз он нисколько не замечал, не то с радостью, не то с опаской, после каждого из них произносит «бух! бух!».

    На другой день, слыша выстрелы на кордоне, он, не говоря никому ни слова, бежит к стенке и, видя, что ружья нет, нет и отца, который ушел в церковь, когда он еще спал, бежит к матери и на своем языке старается объяснить ей, что это стреляет отец, так как и ружья нет на стенке.

    «Богатырь» понял назначение ружья. Много раз потом, подойдя к стене, он рученкою указывая на ружье, со словом «бух!» старался дать понять, что эта вещь ему хорошо знакома, но трогать ее он все-таки боялся, чтобы «не бухнуло».

    Пройдет год и «богатырь» уже держится за ружье, когда при встрече или проводах отец несет его, воображая, что он помогает ему. Еще через год или два он с помощью отца, поддерживающего ружье, делает выстрел, а когда достаточно окрепнет, ему позволяют и самостоятельно выстрелить. С гордостью будет он рассказывать всем, как он встречал и провожал кутью без помощи тата.

    Но, в это время у него будет и другая забота. Этот первый самостоятельный выстрел как бы служит заключительным моментом детства казака и сигналом наступающего нового периода его жизни — отрочества.

    В этот же период своей жизни будущий казак знакомится и с другим отделом военной подготовки — наездничеством. Начало его настолько же примитивно, как и начало ознакомления с оружием. Любовь к наездничеству внушается ему совершенно сознательно отцом его, видящим в нем будущего казака. Как только ребенок окрепнет настолько, что его безопасно можно взять на руки, отец непременно схватит и посадит его к себе на плечо и начнет скоро ходить по хате, изображая собою лошадь.

    Такое препровождение времени «богатырю», конечно, очень нравится. Потом отец посадит его к себе на колени и начнет трясти ногою, приговаривая: «Но! Но!» как будто погоняя лошадь. Дальше уже посадит верхом на шею. Все так приятно, так нравится будущему казаку, что он подползая к отцу, уже сам требует урока «езды», восклицая «но! но!». Такое «наездничество» так нравилось ребенку, что едва начав ходить, он подбирается к сидящему старшему братишке, со стороны спины, и, обхватив его за шею, кричит: «но! но!» Тот встает на ноги и, изображая лошадь, поддерживая за ноги казака, бегает по хате. Но увлекшись, иногда неосторожно, подскакивает, и казак шлепается на землю. Поэтому, он больше льнул к отцу, у которого таких скандалов не случалось. Утвердившись достаточно на ногах, он уже почти не отставал от отца, следуя за ним по пятам, куда бы тот не пошел. Случалось, что отец посадит его на настоящую живую лошадь. Первый такой случай производит на казака такое впечатление, что он потом захлебывается от радости, рассказывая матери о том, как он ездил на отцовском коне.

    Если отец идет к лошади, то казак уже обязательно не пропустит этого случая и все время вертится около него. Часто при этом случается, что отец посадит на коня казака, а сам водит его по двору, все время поддерживая руками сынишку. Кажется, это доставляет одинаковое удовольствие не только казаку, но и родителю. Иной раз отец сам вскочит на лошадь, возьмет к себе казака и, посадив перед собой, поддерживая одной рукой, сделает несколько кругов по двору. О том восторге, который получает ребенок от этого, говорить не приходится. Много времени он будет надоедать потом не только матери, но и всем, рассказывая об этом событии.

    Пройдет немного времени, и казак переменит место. Когда отец, сев на лошадь, отправляется к реке купать ее, казак непременно будет сидеть с ним, но уже не впереди, а за спиной, охватив отца руками за поясницу. Разумеется, это делается не сразу, а постепенно, смотря по возрасту и крепости ребенка, но последовательность соблюдается строго. В конце концов, «казак» добивается того, что отец, посадив его на лошадь и дав повод в его руки, под уздцы ведет лошадь к водопою. К этому времени ему уже надоедает постоянная опека отца, ему хочется проявить свою независимую волю в распоряжении конем, но этого, конечно, ему еще не позволяют. Тогда он изобретает свою собственную лошадь.

    Добыв каким-либо образом хворостину, «казак» принимает ее за лошадь, которая находится уже в полном его распоряжении. Он садится на нее верхом и гарцует по двору, когда ему хочется, как ему хочется, насколько в этом позволяют ему ноги. Но, в то же время он и ухаживает за ней так, как делает это отец. Он ее поит, кормит, и убирает в те же часы, как и отец. Не пропустит время и отцу напомнит, что пора уже делать. Напоив своего коня, он вместе с отцом идет к сену, чтобы принести и своему коню охапку. Отец, конечно, эту охапку переложит тайком в ясли, но «казак», не найдя ее, остается в полной уверенности, что сено съел его конь.

    Среди детских игр и вообще баловства есть одно, которое по виду не имеет непосредственной связи с верховой ездой, но имеет громадное значение для будущего наездника. Нередко можно видеть, как двухлетний или трехлетний ребенок взбирается на спину старшего брата, славшего на четвереньки, изображая собою всадника на лошади. Особенно часто это бывает на току во время молотьбы. Во время перерыва старшие начинают ворошить разбросанный по току хлеб, а детвора рассыпается по нему, и начинают кувыркаться всеми способами. Тут падение на солому безопасно и изображающий собою лошадь начинает на четвереньках скакать, стараясь сбросить всадника, а последний употребляет все способы, чтобы удержаться на нем или нарочно надает на мягкую солому. Такой эквилибристикой бессознательно вырабатывается чувство сохранения равновесия, которое делается потом почти инстинктивным для всадника с этих малых лет.

    Благодаря всему этому, казаченок ко времени отрочества уже достаточно для своих лет знаком с двумя главными орудиями будущей его деятельности — с оружием и конем.

    Как первый период жизни молодого казака делится на две части: «дытына» и «хлопьятко», так и второй распадается тоже на две части: «хлопчик» и «хлопэць». «Дытына» существо еще неразумное, живет только инстинктом, набирается опыта только случайными впечатлениями, которые сейчас же и забываются и только повторные остаются в памяти (без понимания их значения), если они не причиняют ему никаких физических ощущений.

    Только по миновании младенчества, появляются рассудочные способности и с началом способности ходить замечаются способности к самодеятельности, преимущественно подражательной.

    «Дытына» еще не соображает ни своих сил, ни своих способностей к тому, что оно хочет сделать, а потому требует тщательного присмотра. «Военная подготовка» этого времени заключается в знакомстве с внешним видом предметов, которые его забавляют — с оружием, особенно если оно блестит, и с лошадью, но, если она заржет «дытына» испугается.

    «Хлопьятко» уже ходит, хотя и не совсем твердо держится на ногах; запоминает слова; начинает понимать, что можно и что нельзя; одним словом, в нем уже заметно пробуждается рассудочная способность и наклонность к самодеятельности, хотя еще преобладает способность подражательная, которую он старается осуществить без руководства старших. Начинает проявляться воображение, которое «хлопьятко» принимает за действительность и верит в него. «Военная подготовка» этого времени заключается в более близком знакомстве с оружием, которое все еще забавляет, но возбуждает уже и некоторое любопытство. «Хлопьятко» с интересом смотрит, как отец ломает ружье, потом опять сделает его, оно щелкнет и получится искра. «Хлопьятко» думает, что оно для этого только и служит. Потом оно узнает и более страшное (сначала) для него явление — выстрел, который его пугает, но с которым оно осваивается и, в конце концов, производит его и само с помощью отца. Еще больше оно знакомится с лошадью, которой уже перестает бояться и на которой уже пробует ездить, когда его посадят на нее. Оно настолько полюбило ее, что заводит свою собственную — лозинку, ездит на ней, веря, что это действительно живое существо и говорит с ней то-же, что и отец говорит своей лошади, и так же ухаживает за ней.

    С этой подготовкой будущий казак вступает во второй период своей жизни, период наибольшего накопления способностей, как физических, так и интеллектуальных. В первую половину этого возраста «хлопчик» уже не только ходит уверенно, но и бегает, скачет, перескакивает через небольшие предметы, пробует вскарабкаться на очень высокие предметы, у него является речь, понимает почти все из обыкновенного разговора, исполняет не сложные поручения, поднимает небольшую тяжесть, интересуется разными предметами не только потому, что получает внешнее впечатление от них, но более сознательно стараясь понять, для чего они служат и как с ними обращаться. Он еще не успел овладеть всеми способностями действий, присущими человеку, но творческие способности в нем уже нарождаются; подражательная способность приобретает уже некоторую осмысленность, хотя воображение все-таки играет большую роль и так же он верит, как и раньше, в его действительность. Он уже не думает, что его отец ломает ружье и делает опять, чтобы щелкнуть и получить искру, но уже знает, что из него получается более страшный и громкий звук — оно стреляет, хотя самостоятельно, без помощи отца, он выстрела сделать не может. Когда отец чистит ружье и разбирает его на части, хлопчик внимательно следит за ним и исполняет его приказания — принести тот или иной материал для чистки. Из рассказов отца он узнает, что из ружья можно убить не только птицу или зверя, но и человека.

    С лошадью он уже достаточно ознакомился и смело подходит к ней, принимая конечно предосторожности, чтобы ее не обеспокоить или не подвергнуться удару от нее. Взобраться на нее он, конечно, не может, но, посаженный на нее, он сидит смело, уже почти инстинктивно соблюдая равновесие, чтобы не свалиться. Знакомится с назначением повода и бросает привычку держаться за гриву. Посаженный на лошадь, он едет самостоятельно, стараясь понукать ее голосом и барабаня по бокам ногами, или бьет концами поводов. Зато на своей собственной лошади-хворостине он уже настоящий наездник на всех аллюрах, выделывая на ней всякие курбеты, укрощая ее строптивость; выездив, веревочкой привяжет, уже окончательно усвоив назначение поводов. Вместе с тем он знакомится и с другим предметом, мало обращавшим его внимание в прошлом, так как он находился на лавке под висевшим оружием, всегда прикрытый. Хлопчик узнает назначение седла, с завистью смотрит на пользующихся им, но сам пробует сидеть на нем только при помощи отца и, держась обеими руками за переднюю луку. С течением времени он привыкает к нему, но, не имея точки опоры для ног, держится только, соблюдая равновесие. Отец еще боится выпускать лошадь из своих рук и водит ее под уздцы. Такие уроки езды, конечно, бывают редки — в случаях, когда отцу приходится куда-либо уезжать верхом и он, заседлав лошадь, пожелает доставить сыну удовольствие, сделав несколько кругов по двору.

    Хлопчик всеми силами старается принять участие в играх старших отроков, «хлопцев», но ему это редко удается, — за отсутствием ловкости и понимания дела его избегают и ему остается только наблюдать и подражать им отдельно от них.

    Из рассказов отца, возвратившегося из очередного пребывания на кордоне, он узнает, что есть на свете существа злые, которые режут и убивают людей, могут убить его, матку и даже отца и что отец ездил их бить, чтобы они не делали зла, но, что это за существа он еще не может себе представить. То они ему представляются зверями в роде волков, то какими-то сверхъестественными существами в роде какого-то змея и т. д. Зовут их черкесами и вот тата их побил. Значит, тата всемогущий и больше его нет никого на свете, он все может, потому-то со всякой жалобой на кого бы то ни было он обращается к нему. Во второй половине отроческого возраста «хлопчик» уже — настоящий «хлопэць». Это — уже вполне сформировавшийся человек. Как физические силы, так и интеллектуальные силы в нем функционируют вполне нормально, насколько это доступно его общему развитию и состоянию организма. Рассудочная способность развита достаточно, подражательная переходит в собственное творчество, самодеятельность устанавливается, любознательность осмысленная — все ему хочется знать зачем, почему. Часто добивается он этого собственным размышлением, легко воспринимая все виденное и слышанное, запоминает и, что возможно, старается осуществить на деле, восполняя, впрочем, пробелы воображением. Наибольшее значение в этот период имеют различные игры, которые часто изобретает хлопэць сам и комбинирует их согласно обстановке, стараясь осуществить на деле то, что и как он понял в слышанном от старших или виденном им в действиях взрослых. Смысл его воображения лежит уже в пределах возможного. Это самый интенсивный период в общем развитии кругозора будущего человека и самый важный в выработке его характера и интеллекта. Любопытство, любознательность и творчество приобретают преимущественное значение в этом периоде.

    Было в обыкновении, в праздничные дни, когда собирается станичный сбор, молодежь устраивает на церковной площади скачки, джигитовку. Хлопцы уже непрестанно тут и внимательно, до самозабвения следят за происходящим. Они подмечают не только приемы наездников, но и привычки, норов и выездку лошади, от их внимания не ускользает все и все это они, в свободное время, стараются претворить, осуществить на деле, дополняя воображением то, что для них пока неосуществимо. Их уже не удовлетворяет хворостина, изображающая коня. Им нужно побороть чью-то чужую волю, показать свою силу и власть над живым существом и хлопэць взнуздывает своего товарища, который не всегда покоряется ему, или старается показать, что противится требованию другого в пределах, как это делает лошадь. Взяв кусок веревки, накидывает ее на шею товарища концами наперед, которые пропускает под мышками назад и конь готов, взнуздан и оседлан. Взяв в руки концы веревки и вооружившись палкой, он мчится по улице уже настоящим наездником, его лошадь, подражая настоящей, иногда противится требованиям наездника, который, заставляя повиноваться, награждает его ударами палки, смотря по темпераменту наездника, иногда и довольно чувствительно, отчего конь или смиряется или, подымая рев, сбрасывает с себя сбрую, заставляя всадника искать себе другую лошадь, более терпеливую. Постепенно кучка всадников растет, появляются и хлопчики на своих хворостинках, которые стараются подражать старшим.

    То там, то здесь в станице, где найдется более или менее свободное место, а то и просто на улице можно встретить кучку этого народа и это хуже, чем встретить толпу взрослых людей. Там все-таки можно свободно проехать по улице, здесь же какой либо десяток подымает такое столпотворение, что лошадь заторопится и потребуется не один окрик, чтобы проехать через этот кавардак. Публика эта до такой степени увлечена своим делом, что ничего не видит и не слышит, что происходит вокруг нее. Один гарцует на своей хворостине, другой никак не управится со своей заартачившейся лошадью и лупит ее палочкой, причем на этот раз последняя в его воображении изображает плеть, а лошадь в виде протеста ревет благим матом; третий мчится прямо под ноги проезжающим и никак не может удержать свою, не во время взбесившуюся, лошадь. Все это сопровождается криком, гамом, все кричат один другому, слушателей нет. При этом от всей этой возни и кутерьмы подымается облаком пыль, слепящая глаза. И вот среди этого шума и гама, вдруг из-за какого либо плетня или забора раздается зычный женский голос:

    — Юрась!.. Юрасько!

    Юрась, в это время поглощенный усмирением своего скакуна, не сразу слышит роковой для него призыв. Но, услышав его, бросает своего скакуна, минуту стоит задумавшись, как бы чего-то вспоминая и потом, опустив голову, робко идет на призыв, исподлобья, с опасением поглядывая на призывающую мать. Если у нее в руках нет ничего, он подходит и выслушивает довольно энергичное внушение от матери за неисполненное и брошенное им поручение, так как в этом возрасте хлопцу дают кое какую работу и по хозяйственной части. Но, через некоторое время он ухитряется опять появляться среди товарищей и забыть о прошлом. Неизвестно, окончил ли он свое дело или удрал тайком, как и раньше.

    Если же увидит в руках матери веник или каталку, или даже батиг (кнут), то шмыгнет куда-либо подальше и затеряется среди товарищей или просто спрячется на время.

    Но вот среди этого хаоса начинает замечаться некоторый порядок. Случайно или намеренно заранее заготовленная рваная брошенная шапка появляется среди гарцующих всадников и постепенно на ней сосредотачивается их внимание. Начинается джигитовка. Сначала бросаются на нее ближайшие, стараясь на бегу схватить и высоко подбросить вверх. Скоро восстанавливается порядок. Кто-либо из более взрослых «хлопцев» собирает около себя кучку джигитов и устраивает очередь, начиная первым это упражнение. Хлопчики на своих хворостинах, пользуясь перерывом, мчатся гурьбой, опережая друг друга, к этой шапке, путаясь между «очередными», но их скоро выдворяют, так как они мешают хлопцам, останавливая или задерживая их, что не полагается, так как задача заключается именно в том, чтобы схватить шапку на бегу, не останавливаясь.

    После нескольких неудачных попыток «хлопчиков» присоединиться к старшим, они организовывают свою собственную компанию особо, или же просто начинают скачку на своих хворостинах, стараясь поднять на скаку всякий предмет, попадающийся на глаза: кусок земли, камешек и пр., ко всем подражая, конечно, старшим.

    В старшем же возрасте, у «хлопцев» игры постепенно осложняются. Наряду с шапкой откуда-то является стебель камыша, воткнутый в землю, и моментально плеть превращается в шашку и начинается рубка, причем особенный восторг возбуждается, когда от удара камыш переломится. Притащат куски дерна или кизяка, сложат их один на другой и начинаются уколы, причем иногда шашка превращается в пику, у более предприимчивых есть и особая пика в виде хворостины более длинной, которую он до поры до времени держит за плечами на веревке. Общий смех бывает, если всадник разбивает кучу, а еще хуже, если он, воткнув пику в кучу, не успеет вытянуть ее и выпустит ее из рук или поломает. Все эго происходит в разных местах, без всякого порядка, сопровождается шумом и гамом. Каждый наездник мчится на тот предмет, который ему нравится или раньше попадается под руку. При этом сутолока неописуемая. Часто споры и столкновения доводят до схватки, пока не удастся кому-либо из участников водворить порядок. Обыкновенно такую обязанность принимает на себя более сильный физически, которого опасно не слушать. В конце концов, дело улаживается так, как это делается на площади для скачек старших казаков, уже на настоящих лошадях. Все эти фигуры располагаются одна за другой и заканчиваются барьером, т. е. хворостиной, концы которой держат «хлопчики».

    Эти детские игры, такие сумбурные и хаотические на вид, имели громадное значение в деле подготовки будущих наездников-джигитов. Как ни парадоксально покажется на первый взгляд утверждение о том, что именно в них, в этих детских играх заключается успех будущего наездничества, но при серьезном взгляде приходится с этим согласиться. Именно в этих играх вырабатываются приемы тех требований от наездника, которые так необходимы для джигитов. Без всяких правил и выучки, без всяких указаний, почти бессознательно, практически, мальчик почти инстинктивно усвоит эти приемы. Скачет, например, на своей взнузданной веревкой хворостине, такой наездник на барьер в виде той же хворостины, которую за концы держат его сверстники, боясь выпустить коня из рук, он крепче затягивает повод и, прижав ногами хвост хворостины, делает прыжок через барьер и вырывает из рук держащих самый барьер, чем вызывает неудовольствие и протест со стороны держащих барьер. Повторив это несколько раз, он либо сам догадывается, либо по совету сверстников начинает ослаблять повод перед прыжком, подбирая его потом, чтобы не потерять коня совсем. Взнуздав товарища, впоследствии он уже по привычке ослабляет перед барьером повод, чтобы дать возможность сделать свободный прыжок. Потом он удостоверяется и на живой лошади, что этот прием необходим и на самом деле для успешного преодоления препятствий и перестает держаться за повод. Это самый трудный и самый сложный прием входит в сознание мальчика почти с детского возраста и легко выполняется джигитом впоследствии.

    Кроме того в этих же играх мальчик учится и верности руки. Если на хворостине он еще не может перебить палочкой камыша, то старается попасть по нему, следовательно, вся забота его не сделать промаха; но, когда он взнуздает товарища, то заботится уже и о силе удара. Так же и при уколах: первое время на хворостине, его задача — избежать промаха, затем в старшем, навык короткого, но сильного укола. Здесь же приобретается навык в исполнении приемов наездничества, согласно с индивидуальными особенностями организма и степени развития его. Иной при поднимании предметов с земли привыкает брать их по линии направления, другой — сверху; первый должен наклониться раньше, второй в момент, когда сравняется с предметом, и схватывает его сверху, что называется «орлом»; последний прием требует большой ловкости и проворства.

    Параллельно с этим идет и более близкое знакомство с особенностями некоторых лошадей, с их норовом. Замечая во время скачек старших, что некоторые лошади не идут на барьер, обходят его, или оттягивают при поднятии предмета, или боятся фигур, изображающий собою лошадь мальчик старается повторить все это, а наездник для приучения ее употребляет те же приемы, которые он видел на площади у старших, до плети включительно. При этом бить палочкой слишком сильно он все-таки опасается, так как знает, что его лошадь может отплатить ему тем же, когда настанет очередь быть ей всадником, а ему — лошадью.

    Заключительным аккордом всех этих игр является игра в казаков и черкесов. Наслышавшись из рассказов взрослых об их службе на кордоне, и запомнив какой либо случай, наиболее заинтересовавший их, мальчики стараются, насколько, конечно, доступно их пониманию, повторить его на деле. Но, при делении на партии — черкесы и казаки — никому не хочется быть черкесом и тогда мерятся на палки, условившись, что чей обхват ее будет верхний, тот казак, а нижний — черкес, чтобы избежать всякого подозрения, палку один подбрасывает, а другой ловит на лету и потом уже начинают перехватывать поочередно. Описать эту сложную игру довольно трудно, так как все зависит от рассказанного эпизода, от степени понимания слушателей и, главное, от воображения исполнителей, В общем, все сводится к тому, что черкесы прячутся, а казаки их разыскивают и берут в плен, или наоборот; или же прячутся те и другие и через некоторое время производятся с обеих сторон розыски. Зимою к этому прибавляется еще и перестрелка снежками. Тут уже представляется больший простор для развития хитрости, сметливости, применения к местности, оценки местных предметов с чисто военной точки зрения и способы пользования ими; одним словом всего, что впоследствии характеризуется «казачьей сметкой».

    Как не увлекательны эти игры, и как не весело участвовать в них, к концу отроческого возраста мальчик постепенно отходит от них и все реже и реже, только урывками, принимает в них участие, являясь уже больше в качестве руководителя или «инструктора», которого слушают все. Причина этому та, что в этом возрасте «хлопэць» становится уже желательным членом семьи, служа на посылках или исполняя мелкие поручения по хозяйству, да и сам он начинает чувствовать себя, как бы оторвавшимся от своих более молодых сверстников — он уже перерос их. Ею уже не удовлетворяет скачка на взнузданном товарище, когда он может так же смело скакать на живой лошади, правда без седла еще, охлюпки, как называется такой способ езды, но зато на живой, настоящей лошади.

    Пройдет немного времени и он поедет и поскачет и на седле, пропустив ноги в путлища стремян, которых ступни он еще достать не может, отец уже охотно пользуется его помощью при уходе за лошадью, поручая ему привести ее, пока он достанет воды из колодца, принести сена в ясли, даже больше того — сводить к речке лошадь на купанье или на выгон на пастбище, спутать или стреножить и, в свое время, привести обратно. Все эти премудрости он постепенно изучит и знает, что и как нужно делать. При этом не пропускает случая забраться на коня верхом, проехать иди проскакать необходимое пространство, одним словом, он уже много знает из того, о чем его младшие сверстники только мечтают. Конь, живой конь, настоящий, делается его мечтой и иногда лаской или строгостью он старается ему показать свою власть и превосходство над ним.

    В то же время у него имеется и другая забота. Из постоянного наблюдения мальчик знает, какие предметы и материалы нужны при чистке ружья и на его обязанности лежит забота об их хранении и заготовке. Все это он бережно и тщательно хранит, чтобы, когда потребует отец, все было исправно и в готовности, а при самой чистке он уже интересуется, как это нужно делать, и для чего служат части ружья, разобранные отцом. Не стесняется задавать и вопросы отцу, когда чего-либо не понимает.

    Настанут длинные зимние вечера. «Парубкы и дивчата» отправляются на «вечирныци». Дома остаются хозяева и детвора, которым некуда деваться, и сумерничают. В это время забредет либо сосед, либо кум или сват, а то и просто, кому так же скучно дома одному. Хозяйка захлопочет, чтобы принять гостя, как следует, достанет из печурки арник, ткнет им в пепел пришчка и, когда он зажжется, перенесет огонь к каганцу, зажжет его там и поставит на маленькую полочку, приделанную к столбику, поддерживющему сволок. Затем начнет делать тесто для вареников. В это время хозяин и гость сидят на лавке за столом и ведут разговор о своих хозяйственных делах и о текущих вопросах станицы. Разговор для мальчиков мало интересный и они с нетерпением ждут, пока будут готовы вареники. Наконец, наступает и для них интересная минута. Мать поставила на стол две мисочки сметаны — одну для детей, а другую для взрослых, ложки и несколько «спичаков», соль, а около старших еще и полштофа водки, настоянной на зверобое или деревне. Выловила из котелка плетенкой вареники и также в двух мисках поставила на стол, предварительно положив в них по ложке масла и столько же тварогу и, прикрыв сверху кружком, встряхнула несколько раз, чтобы все вареники обмаслились и покрылись крупинками творога, — гак лучше будет браться за них сметана. Затем хозяйка возьмет глечик, поставит его посредине стола донышком вверх, а на него каганец. После этого все крестятся на образа и сам хозяин торжественно объявляет:

    — Просымо! Хай, як кажуть пан-отци, сам Господь благословыть яствие и пытие. Найпаче всього, мабуть, пытие. Правда, кумэ?

    — Та воно так! Та и варэныкы для цього пытия — дило нэ лышне!

    — Ага, оце ты добрэ, Одарко, зробыла, що свитло блыжче поставыла, а то як що мымо рота й нэ пронэсэш, то може замисць варэныка другого якого звиря потягнэш в рот.

    — Ну, выдумай ще чого! И якого-б звиpя там ты пиймав, аджеж я их з казанка выловыла, то що-ж там будэ в кыпъятку, крим варэныкив?

    — Що? А от я тоби скажу — що! Пожды трохы, покы выпьемо по чарци та задавлю одного, або й двох варэныкив!.. Ну, куме, нэхай всэ добрэ сида, а лыхэ згынэ. На здоровье!.. Ну, тэпэр частуй ты, Одарко.

    — Та воно, кумэ, може трохы почекать? Хай ця спочинэ там трохы, вона бо довгэньку дорогу пробигла.

    — Э, кумэ, жалю в тэбэ нэма! Як же вона спочиватымэ там, бидна сыротына?! В двох воно всэ такы якось вэсэлыше. Всяка животына паруеться. Ну, гоны ще одну, хай вкупи спочиватымуть, йим тэплише будэ!

    — Тату, а мэни можна?

    Вдруг раздается детский голос с другого конца стола.

    — Що!! тоби? Ох, ты якый... захотив ривняться с козаками! Почекай трохы. От як на майдани отаман пиднэсэ тоби пэршу чарку, тоди, може, и я с тобою выпью, а до тий поры й думать нэ смий!.. Бо як узнаю, що ты хоть языком лызнув де-яку каплю, то так тоби чуба намну, що сим лит нэ выростэ шерсть на тим мисти, дэ моя рука доторкнэться!.. А тэпэр будэ с тэбэ и варэныкив... Ну, кумэ, посылай до пари, хай мали вучаться, як трэба пэрэкыдаты йи, щоб ни капли мымо рота нэ пролылось...

    — Выпили вторую.

    — Так!., — продолжал хозяин, крякнув после водки и посылая вдогонку за нею вареники. — Так про що я хотив росказать?.. Ага, згадав! Може воно, кумэ, брэхня, я вже цього нэ знаю, а може й правда. Казатыму, що сам чув, що мэни на кордони росказувалы. Так бач, такэ дило. Ты сам знаеш, що як вода в Кубани на спад, то за плавнями трэба слидыть, бо в таку годыну черкесы, то в одыночку, иноди й партиямы черэз плавни пидбыраються нышком до Кубани щоб выбрать мисто броду, а якщо партия порядощна, то ударять и на кордон. Тут уже трэба дуже сторожко дэржатись и нэ зивать, а то як проглядэш, то вже запэвно, що вырижуть усю сторожу. Бувалы случаи, що заставалы сонных, тоди ни одного в живых нэ оставалося, а на другый дэнь тилькы объизд натыкався на такэ мэртвэ царство. Так от, щоб такэ нэ трапэлося, з кордонив и наши высылалы малэньки партии, чоловик пять-шисть, пошляться по плавням, зробыть, значить, обыск: чи нэ попадаеться дэ черкесюка. Воно хоч и е в плавнях завжды наши пластуны, та воны пишкы шляються там; всэ такы иноди трэба послаты вэрховых. От раз т послалы в такый объизд партию в шисть чоловик Кущивського куриня, з урядныком. Забув, як його прозывалы. Мэни й казалы, та от выскочило з головы. Ну, нэхай будэ Лаштабега, чи що. Та так воно, мабуть, и було, здаеться, що дийсно Лаштабега був. Та стоять на цим нэ буду, може й нэ вин. Добрэ. От хлопци звэчора й почалы лаштуватыся, щоб вранци, як тилько станэ благословыться на свит Божий, выихать в объизд. А Лаштабега й каже: „глядиь, хлопци, нэ забудьтэ чого. Мы произдымо завтра цилисэнькый дэнь, може й ничь захватымо, а може й другого дня, то щоб було чим червяка заморыты. Визьмыть сухарив, та сала в саквы, та нэ забудьтэ соли, а я фляшку горилкы додам. Багацько нэ будэ, та чаркы по дви, по тры на брата будэ. — Якщо так, — обизвався одын з козакив, то дозвольтэ вже й борошна взять трохы. Я визьму з собою малэнькый казанок, то завтра вэчором хоч галушок зварю, як що прыйдэться в плавнях ночувать.

    — Та воно добрэ було-б, та тилькы — як ты их там замисыш?

    — От як! А саквы-ж у нас кожани-юхтови, я одну выпорожню та застэлю, та на ний и замисю.

    — Та чим же ты застэлыш?

    — А в мэнэ е пара чистых онуч, я тилькы вчора их выправ, воны чисти

    — Ну, добрэ. Так ты вже нэ полинысь, та прыхваты жмэню пшона та и вкынь в галушкы, воно всэ ж смачнийш будэ.

    — Тьфу!., — нэ стэрпила Одарка и сплюнула на бик.

    — Чого ты? — спытав йи чоловик.

    — Та як же: галушкы та на онучи замисыть?

    — Ач, яка вэрэдлыва! Ни, брат, як голод прыкрутэ, то по нужди чого тилькы нэ зъисы. Он пластуны росказують, що им и комыш прыходылось йисты.

    — Комыш! Як комыш? Та ным же губы и язык поризать можна!

    — Тю, дурна! Та хто ж такы так його старый комыш йисты станэ? Його и худоба нэ йистымэ.

    — А як же?

    — Та так. Набэруть ще молодэнького комышу, що тилькы що лыст пустыв, накрышять його дрибненько в казанок, зварять, пидсыплять шпона та пидправлять салом, посолять, — то такый тоби борщ выйдэ, що з голодухы лучшого й нэ трэба.

    — Хиба. тилькы, що з голодухы...

    — А то ж, з голодухы, а ты думаешь з жиру? Вона, ця голодуха, як прыкрутэ, то пидошву грызтымэш. От мы тут, бач, варэныкы йимо, та горшочкою забавляемось. А там на кордонах тэпэр самэ жарка доба: Кубань стае, то так и дывысь, що черкесня посунэ черэз нэи. Броду нэ шукать, скризь по льоду пэрэмахнеш. Тут уже уха нэ вишай, стэрэжись и дэнь, и ничь. Ни мороз, нияка завырюха нэ спынэ. И чим гирша погода, тым бильше бэрэгтысь трэба. Що нэщасни пластуны пэрэтэрплять за циеи добы в плавнях — и пэрэмэрзнуть и выголодаються так, що мабуть и комышиный борщ мэдом покажеться. Гыдко тэ, що и вогню розвэсты нэ можна, щоб биды нэ наклыкать на сэбэ. Що нам? Нам всэ такы хоч якый нэбудь захыст е на постах, на кордонах, а от им в таку хурделыцю нышпорыть по плавнях, та оглядаться кругом сэбэ, щоб нэ наткнуться на якого нэбудь розбийныка!.. Та й якщо прыйдэться прыкурнуть як нэбудь, то хиба тилькы одным оком. Нэщасный, прямо нэщасный народ. А всэ для чого? Щоб нам жить бэз опаскы; за нас, за для оцих всих страждуть ци справди святи люды. Эх! Выпьемо, кумэ, за их; хай им Бог поможе, хай пидкрэпыть их сылы й прыгрие их. Ну-мо зараз! Отак... А всэ охота. От як нэ страшно було всэ, що пройшло, а як згадаеш то й жалко його. Здаеться, як бы сыла, то впьять бы полэтив туда. А то трэклята рана в нози всэ мурудыть. Ни-ни... Та як заболыть иноди то прямо крыком крычи. Ну, та вже-ж вона колысь загоиться, може до того й моя черга дийдэ, то и впьять на коня — та й гайда! А вже-ж и погуляю с товарыством! А ну, кумэ, прыдавы ты ще отого злыдня, чи нэ выдавыш з його ще хоч по одний чарци, бо варэныкы скучають уже.

    — Та тут його ще доста, хватэ ще на цилу мыску варэныкив.

    — Що ж ты вже забув про свои кущивцив, — перебила Одарка, которой не понравилася намек кума на свой отъезд на кордон.

    — Що ж, выихалы воны в объизд, чи, мабуть, так и спать полягалы?

    — Ни, нэ забув. Спать то воны полягалы й добрэ выспалысь, а чуть свит на зори, посидалы на конэй, пэрэхрэстылысь и тыхэнько зныклы в плавнях. Та ты, кумэ, мабуть, добрэ знаеш плавни, про ных тоби ничого росказуваты.

    — Та знаю, будь воны нэладни! Хто их з наших нэ зна?

    Ну, так бач, там трапляються иноди прогалыны, дэ й комыш нэ ростэ; так воны остривкамы й роскыдани по плавнях; хоч и мало их, ридко колы попадаються, а всэ такы, як попадэться якый, то пэрэдыхнуты на йому можна добрэ и людям, и коням. Часто на их и копани нэвэлычки е, можна й конэй напоить, та й людям освижиться трохы можна. Хто их повыкопував? — Господь знае. Може й наши, а може й черкесы. От пид вэчир, як сонэчко сидало вже, одну з такых прогалын надыбалы й наши кущивци та й выришилы там пэрэночувать, бо за выдна до дому добраться вже нэ можна було, а плутаться по плавни ниччю нэ прыходыться — толку мало, а худобу заморыш та ще в яку нэбудь и колдобыну попадэш, хоч бы в таку копань, напрыклад.

    — От що, — каже Лаштабега,— вже пизно, давайтэ тут и заночуемо, а завтра, чим свит, прямо до дому. В плавнях здаеться ничого и никого нэма, ни одного слиду нэ знайшлы. Тилькы раньше трэба округы объихать, а то якщо нэ черкесы, то може и кабаны в ночи намы поснидають. От що, хлопци, зостаньтэсь вы тут, та хай и Терешко тут залышиться. Вин же галушкы нахвалявся варыть. Покы мы объидэмо, то ты, хлопче, подбай про вэчерю. 3 пик злаштуй трэниг, тилькы гляды поширше их ростав... Ну, та ты сам знаеш як це дило злаштуваты. Тилькы багато полумъя нэ розводь, щоб нэ дуже палало, а то якый нэбудь лыхий чорт надыба на нас. Ну, рушаймо.

    Покы оддыхнулы, та злаштувалыся выихать, вже й смэркаться почало. Рушилы. Выйихалы крокив з сотню вид становыща, а уряднык и каже:

    — Ну, тэпэр, хлопци, роздилымося: вы, трое, звэртайтэ направо; так пройидэтэ крокив з сотню, або дви, то впьять звэрнить направо, потим стилькы ж пройдэтэ, а там впьять направо, то тоди вже дэржиться прямо, покы нас нэ зустринэтэ, а мы пойидэмо вливо и всэ вэртатымо наливо, до зустричи з вамы. Тилькы, як останний поворот зробытэ, то давайтэ якый нэбудь знак, щоб нам нэ розмынуться.

    — Та я, — каже одын з тиеи партии, — крякатэму жабою!

    — Ну, а я, — каже одын з другоий партии, — по кабанячи хрюкатэму.

    Це, бач, трэба було так умовыться, бо як ты знаеш, в плавнях такый комыш ростэ, що нэ тилькы з конэм сховаешься, а й кинця пики нэ выдно будэ. Роздилылысь та й пойихалы потыхэньку, прыслухаючись до всього. Покы йихалы, то стэмнило так, що й конячого вуха нэ побачиш; мисяця на нэби ще нэ було, тилькы зиркы дэсь высоко мыготилы, та й тых побачиш тилькы, як голову задэрэш. Йдэш, як в ями якой. Одначе, всэ такы зъихалысь обыдви партии. — Мабуть, кабан хрюкав добрэ, — додав кум.

    — Мабуть, що так, та, мабуть, и жаба не отставала. Ну, як зъихалысь, то вси вже поихалы вмисти по старому слиду до становыща.

    Прыихалы на становыще. А тэмно, хоч око выколы! То було хоч зиркы свитылы, а тут як нарошнэ всэ нэбо заволокло. Поховалыся й зиркы. Тым тилькы й узналы, що прыихалы на мисто, що почулы, як кони ступають твэрдо и комыш нэ трищить пид ногамы. На становыщи тыхо й нэ прымитно, щоб-хто нэбудь там був. Що за напасть — думають — чи вжеж такы, покы воны йиздылы, то тут и чоловика вбыто, або й живого захвачено. Догадалысь тилько, що ничого нэ случилось, бо кинь зи становыща обизвався до конэй. Та дэ ж дився козак? Биля конякы — нэма, стоить вона на паколи ще й розсидлана. Хтось наткнувся на кучу комышу, колы це там шось заворушилось.

    — Ось дэ вин, а мы його шукаемо!

    — Що це ты, сучий сыну, спышь? — обизвався уряднык. — Мы думалы, як прыидэмо, то зараз и до гарячих галушок!

    — Так тоди ж бы воны й нэ булы гарячи А я так думав наготовлю всэ, та як прыйдуть, то покы з киньмы вправляться, то воны й закыплять.

    — Правда. А воды в казанок набрав?

    — Ни, зараз побижу, Хиба вона далэко. Як бы раньше набрав, то прыкрыть ничим, то воно б набралося туды всякого смиття, а в тэмряви нэ розбэрэш його.

    — И то правда! Та ты, мабуть, росторопный парубок!

    — Та якым Бог уродыв, такым и е, а розумом Господь, здаеться, нэ обидыв.

    — Та воно й выдно. Ну, так хлопче-ж. Та тилькы гляды, щоб пид казанком нэ палало, а то воно хоч и нэ будэ выдно далэко вогню, бо кругом комыш, а всэ ж, колы дим вгору пидниметься, то в тэмряви й вин вид полумья вогнэм покажеться. Це будэ добра «прымита» для лыхого чоловика. А вы от що, хлопци, порозсидлуйтэ конэй, та обигрить им добрэ спыны, а як повэчеряемо, то посидлайтэ впьять на слабэньки попругы нависьтэ торбы та так осидлани й хай стоять, щоб по трэвози зразу схопыться на коня. Сами тэж нэ роздягайтэсь.

    Хиба писля вэчери трохы отпустыть й свою попругу. Одын хай останэться на сторожи, останним можна й спать, та тилькы одным оком. Вартовому трэба добрэ прыслухаться до всього; як що покажеться опасным, — будыть всих. А тэпэр помиряйтэсь на комышинку, кому яка черга, вэрхний станэ пэршим, а там по-порядку пидэ вныз. Останний розбудэ мэнэ. Нич тэпэр коротка, кожному нэ довго прыйдэться сторожить. Та доглядайтэ добрэ за киньмы, щоб у якого сидло нэ звэрнулося, або нэ заплутався якый нэбудь в чумбури. Тилькы нихто нэ крычи, голосу нэ подавай, всэ робы тыхэсэнько. Бо в таку глуху нич черкесы аж до Кубани добыраються. Вин, черкес, народ дуже хытрый и мымо тэбэ пролизэ так. що й нэ почуеш його, а схамэнэшся тилькы тоди як вин тоби кынжалом в спыну пырнэ.

    Покы уряднык так балакав с козакамы, та покы влаштувалыся з киньмы, як ось кухарь и крычить:

    — А ну, хлопци, до галушок!

    — Як, хиба вже готови? — спытав уряднык.

    — Ато ж, готови

    — Скоро, брат, ты их зварыв.

    — Та що ж? В мэнэ всэ було готовэ — галушкы замишани ще завыдна, та и сало покрышенэ. Як тилькы вода закыпила, вкынув туды сала а дали нарвав галушок, прокыпило та й готово. Чого ж йому барытыся?

    — Ну, так пидожды, як мы усядымось, то тoди й давай казанок, а то по ций тэмpяви ще хто нэбудь в казанок и ногою влизэ, як загодя поставыш його; а ну, хлопци, розмищайтэсь!

    Посидалы.

    — Ну, тэпэр, хлопче, давай! — каже урядник, — та гляды нэ вылый кому на голову! Иды на мий голос, а я тэбэ пиймаю то вже й сам казанок поставлю.

    — Ну, та й тэмрява ж, — каже один з козакив, — ще пожалуй и в рот нэ попадэш.

    — Та в рот то дорога звисна, нэ заблудэш, а от до казанка проводныка трэба було-б знайты.

    — Hичoro, абы одын раз, або два знайшов, а там рука вже й сама знайдэ.

    Так шуткуючи, й пустылысь хлопци до галушок. Колы це трохы згодом уряднык и каже кухарэви:

    — А ты, хлопче, сала, мабуть, нэ пожалив. Галушкы нэ пиймаеш, а вид сала нэ видчепышся.

    — Та що за нэчиста маты? — обизвався ще одын, — якый шматок нэ попадэться, то лэдвэ в poти повэрнэш.

    — Стий! — обизнався ще одын. — Я щось такэ пиймав в роти, от як бы вогню та подывыться, що воно такэ? Став жувать, а воно трохы квохтыть, та й у роти нэ помистыться...

    — А ну, й справди, — обизвався уряднык. — Розмахайте, хлопци, хто нэбудь вогню та подывымось.

    Роздулы вогню. Глядь! Аж воно там жабынят! — больше, чим галушок. Так и порснулы наши хлопци в ростич, и ложкы покыдалы, схопылысь та хто куды попав... Дэ кого занудыло; дэ хто крычить: «давайтэ горилкы скорише, а то нэ выдэржу!» А кухарь вылупыв oчи, та мовчить, тилькы coпэ. Уряднык кынувся до cвоиx саквив, та вытяг з ных фляшку й давай глытать горшку, а дали й крычить:

    — А ну, хлопци, до мэнэ, кому горилкы трэба! Та цур тилькы по одному глытку ковтай, а то вам нэ хватыть.

    Та дэ тут pози6paть в тэмряви чи вин раз глытнэ, чи два. Тэмно, нэ выдно, може якый и двичи прыложиться, розбэры иx...

    — Та тут вже нэма, — подае голос кухарь.

    — Toби нэ хватыло? Та так тоби, сучий сын, и трэба за тэ, що ты нас жабами нагодував.

    — Та чим же я вынэн? Тэмрява!

    — Тэмрява! Дэ-ж ты воду брав?

    — Та в копани.

    — А нэма, щоб прыдывыться?

    — А як до нэи прыдывышся? Тэмно хоч око выколы.

    — Ну, та ничoro, завтра розбэрэм. А тэпэр, хлопци, лягайтэ та оддыхнить. Подкрипылысь, бачтэ, галушкамы, щоб иx нэ згадувать!

    Та мало хто й спав, забулы й чергу, тилькы й чуты було, що дэ хто стогнэ, а дэ кого нудыть, а дэ хто мовчкы тилько ворочаеться. Мабуть, галушкы в животи плыгають. Тилькы пэрэд розсвитом прытыхлы, та прыкурнулы трохы. Дэ хто, мабуть, и oчи нэ вспив затулыть, як уряднык подав голос:

    — А, ну, хлопци, пора й рушить. Вставайтэ, напуйтэ конэй, пидтягнить попругы, та прямисэнько до-дому. Та нэ забудьтэ ложкы порозшукувать, що вчора позакыдалы.

    — Ложкы? — обизвався дэ хто, а на вищо их брать, щоб на кордони посудыну запоганыть? Хай им чорт! Нэхай гынуть. Прыйидэм, то нови поробымо. Схопылысь на конэй, та вже мовчкы якось и выихалы до кордону. У кожного була своя думка.

    Bси повисылы головы та мовчалы. Та вже добрэ згодом уряднык крыкнув на нашого кухаря:

    — Та, як же, всэ такы, ти сучий сын, нагодував нас жабамы? Xибa ж нэ можна було почуты, що воны там булькають?

    — Та булькалы, та це тэпер тилькы я знаю, що то жабы булькалы. А дило було так: як вы прыихалы та розбудылы мэнэ. Я схопывся та выкрэсав и розмахав выxoть, пидпалыв траву, вхопыв казанок и зачерпнув воды, повисыв його на трыног, а сам биля вогню може й прыкурнув, бо так до сна клоныло, що лэдвэ сыдив. Розиспався, покы вы по плавнях йиздылы. Колы слухаю а в казани вже й вода булькотыть. Я вхопыв сало, шурхнув його в казанок та й давай галушкы рвать. И думаю co6и: як воно так выйшло, що так скоро вода закыпила... а воно выходыть так, що покы вода була холодна, то воны, трэкляти жабынята, тыхо сыдилы, а як трохы нагрилось та прыпэкло иx, то воны й забулькалы, а мэни здалося, що то вже вода закыпила. Тэмрява, ничого нэ выдно, заглянэш в казанок, блэснэ трохы, — бачив, щось билэ пэрэвэртаеться там, та думав, що то сало, а воно бач що! Як бы я знав, що воно такэ, то й сам бы нэ йив, а то иx, проклятых, мабуть, с пивдэсятка, як що нэ бильше, глытнув...

    — Ну, що ж робыть! — сказав уряднык, — воно хоч и жаба, а всэ такы тварь Божа. Москаль же казав, що: «як нэма рыбы, то й рак — рыба». А у нас выйшло: «Hи рыбы, ни рака, а замисть иx жаба»... Тилькы от що, хлопци, як прыйидэмо на кордон, то ни кому нэ кажить, а то нас на смих пиднимуть.

    Та дэ там! Хибa рота завъяжеш кому? До вэчора вже увэсь кордон знав! Рэготалы на всэ горло, а як силы вэчерять, та прыйшлось позычать ложок, так нихто й нэ дав.

    — Запоганыш, — кажуть.

    Шуткували, шуткували над бидолагамы, а дали й прозвалы их «жабоидамы». Та так за нымы тэ прозвання й зосталось, а потим и увэсь Кущевськый куринь сталы дражныть «жaбoидaмы».

    Это старое, давно забытое прозвище Кущевского куреня, по свидетельству стариков, действительно существовало. Неизвестно только, что было причиною того прозвища: имел ли место на самом деле рассказанный случай, или причиной этому послужило то, что после разлива реки Еи, который бывает велик особенно около Кущевской станицы, мелких лягушек появляется там невероятное количество. Черноморцы, вследствие природного юмора, любят прилагать друг другу разные насмешливые прозвища, подмечая какой-либо случай, так: Екатериновцев они прозвали «А Катэрынивци, ще кащи нэ йилы», благодаря случаю, о котором будет сказано ниже; Васюренцев — «нэ нашу сотню рубають»; Пашковцев «сметанники» и пр.

    Впоследствии, когда продразнили казаков всех приморских станиц «моряками» или, иногда, «мореплавателями», последние перенесли прозвище «жaбoидив» на казаков всех степных станиц (в отместку). С течением времени все эти прозвища утратились совсем. Одни заменены новыми, другие позабыты.

    Одарка, выскочившая из-за стола в то время, когда муж начал рассказывать о том, как казаки ели жабьи галушки, возвратилась к концу рассказа.

    — Що, кинчив вже? Й такэ вэрзэ! Хиба можна розказувать про таку погань, як люды йидять. И варэнык в рот нэ полизэ.

    — Варэнык! Э, ни, варэнык скризь пролизэ, вин склызький, в масли выкупався, та ще з смэтаною! Йому, як московскому гэнэралови, дорога скризь бэз запынкы.

    — Та так! Он бач, и диты пэрэсталы йисты.

    — Диты? А чому-ж вы нэ йистэ? — обратился отец к детям.

    — Та гыдко, тату.

    — Що гыдко? Ни, хлопци, до цього прывыкать трэба, мало чого нэ случиться, як будэтэ козакувать!

    В середине разговора подошли еще человека два или три, и беседа завязалась общая. Пошли воспоминания о прошлой жизни и разных случаях на кордоне.

    Самыми внимательными слушателями всего являются, конечно, дети. Взрослых интересует только самый факт, детвору же — весь рассказ, все детали его.

    Многого они, конечно, не понимают, а сказанное понимают буквально; услышав от отца, например, что пластуны — святые люди, может быть какой либо малыш к молитве, которой выучила его мать, прибавит и свою: «Святи пластуны, молить Бога за нас». Но почему они святые, он поймет потому, что они страдают, чтобы черкес не зарезал, ни их тата, ни мамки. Значит, кто на это дело идет, того нужно почитать. С этих пор у него складывается понятие о почитании всех, кто жертвует собой; что это дело богоугодное; серьезность отношения к козакованию западет в его сердце.

    Из этих разговоров малыш узнает, что его батько не всемогущий, как он раньше предполагал, а есть еще и такой, который батьке приказывает; называют его «командиром» и батько его слушает и должен слушать, потому, что от этого иногда и беда случается; если не послушать командира, то черкесы всех порежут. Он еще не отдает себе отчета ни о служебной иерархии, ни о военной дисциплине, но семя, корень его западает ему в душу. Правда, есть командир, которого все любят и почитают; он храбрый, справедливый, любит казаков; но есть и такие, которых казаки не любят, но он опять-таки много знает, и слушать его надо, иначе — беда. Из этих же разговоров он знакомится с той обстановкой, которая ожидает его на кордоне в будущем; с характером будущей его деятельности; но больше всего его поражает, конечно, геройство и удаль, о которой с такой похвалой и воодушевлением отзываются все рассказчики.

    Далее, неудачный случай, рассказанный, обыкновенно, с присущим казаку юмором, не остается тоже без внимания. Все подробности рассказа, молодой, почти детский ум, конечно, не запомнит и многих смысла, быть может, не поймет даже и при повторных рассказах, но те черты, которые возбуждают рассказчика в положительном или отрицательном смысле, и которые ярко оттеняются во всех рассказах, остаются в памяти его. Эти черты глубоко западают ему в душу, и он старается их повторить и закрепить в своей памяти повторением в играх, не отдавая себе отчета в важности этого акта. По свойству молодой, еще не тронутой житейской сутолокой души, в этом возрасте воспринимается все лучшее, все, что соответствует ее наклонностям, а наклонности, как мы видели, складываются и воспитываются почти с самой колыбели.

    Многое, конечно, из слышанного им остается не понятным, но спросить разъяснения мальчик не решится, чтобы не возбудить неудовольствия отца и старших; до времени оно так и останется непонятным. Но более любопытный выберет время, когда отец будет в более благодушном настроении и обратится к нему за разъяснением, а в играх проведет на практике это разъяснение, сделав его, таким образом, общим достоянием своих сверстников.

    В итоге, в этот последний период детской жизни хлопцы любят свои игры; они с увлечением и любовью козакуют по своему, восполняя воображением то, что еще не доступно им ни по возрасту, ни по средствам. Они усваивают необходимость порядка и в играх выбирают распорядителя, т. е начинают подчиняться тому, кто лучше распоряжается, но в групповых играх у них появляется и неизвестный им до сих пор «командир», часто действительно выбранный на время игры, а иногда и на все прочее время. Это уже формальное признание превосходства командира. Правда, бывают случаи, что этому командиру, за провинность наложат достаточно и по затылку, но в таком случае надолго, если не навсегда, он получает полную отставку — его перестают слушать, а иногда и совсем изгоняют из своей компании.

    Но самое важное приобретение этого возраста — это любовь к своим играм, характер которых определялся тем положением и обстановкой, в которых находилось Черноморское Войско. Эти игры — сколок того, что детям придется проделывать в будущем; сколок, понятый своеобразно детским умом, восполненный детским воображением. Но, мальчики любят эти игры, увлекаются ими. И эта любовь впоследствии переносится на всю ту деятельность, которую судьба готовит для них.

    Со вступлением в юношеский возраст для «хлопца» начинается совершенно новая жизнь. До сих пор он жил преимущественно воображением; с этого времени его жизнь вступает в реальные формы. Многое из того, о чем он прежде только мечтал, начинает осуществляться в действительности. Так, в интересующем нас направлении:

    В первое время юношества «хлопэць» уже перестает быть таковым — он еще не «парубок», но уже призывается на общественную службу — для посылок при станичном правлении, занимает должность «дэсятныка» или «тыжнэвого» (так как назначается на всю неделю — «тыждэнь»). Не сложное это дело, но он горд уже тем, что принимает участие, по его мнению, в общественных делах. Если вы спросите мать о ее сыне, то она с гордостью ответит вам: «Та ничого! Вже, слава Богу, дэсятныкуе». Это указывает на то, что на этот наряд смотрят не как на повинность, а как на признание достоинства, признание членом общества, достойным доверия. Он уже не «хлопэць», а что-то большее.

    Единственным знаком его достоинства и значения служит длинная палка, так как пройти по станице без этого «оружия» безнаказанно — подвиг, ибо на каждом шагу всевозможные «Сирки», «Рябки», «Жучки» и тому подобная «публика» считает своим непременным долгом с особенным остервенением бросаться на всякого прохожего, особенно при входе его во двор. Несмотря на довольно неказистый вид этого знака достоинства десятника, он им дорожит и тщательно прячет до следующего наряда. При исполнении служебных обязанностей десятник чувствует себя наравне с прочими должностными лицами в станице и старается подражать им не только в аккуратности в исполнении поручений, но и в обхождении со всеми: к старшим, женатым, он обращается, называя их «дядько», а старикам «диду», причем он не забывает снять шапку при встрече на улице, показывая этим, что он уже не «хлопец», а принадлежит к корпорации служащих, что составляет его гордость. С этого времени он начинает привыкать к повиновению и к почтению ко всем старшим, без различия — знаком ли он с ними, или нет.

    Более усердных и точных исполнителей приказаний, как десятник трудно найти, — он старается выполнить приказание не формально, но по существу и нередки случаи, когда десятник сам подвергается неприятности при исполнении его. Посылает, например, станичный атаман десятника за кем-либо с таким приказанием: «Ступай ты, хлопче, до Опанаса Ступака, та скажи йому, щоб вин зараз же кынув пэченэ й варэнэ та прыйшов сюды. Дило спишнэ, щоб мыттю був тут! Та бижи скорише, одна нога — тут, а друга — там! Тямыш? Ну, гайда!»

    Десятник хватает шапку и палку и со всех ног мчится по улице, сопровождаемый целой сворой рябков, выскакивающих из попутных дворов и заливающихся неистовым лаем. Прибежав, запыхавшись, к Ступаку, он застает его за работой под навесом с топором в руках, около воза.

    — Здрастуйтэ, дядьку! Станышный отаман наказалы, щоб вы зараз скорише йшлы в правление, якесь дило е.

    — Добрэ, зараз — отвечает Ступак, продолжая свою работу.

    — Та воны казалы, щоб вы зараз йшлы.

    — Та зараз же, зараз! Ось тилькы кончу дило.

    — Та ж, воны казалы, щоб миттю.

    — Ще й мыттю! Сказав — прыйду, одвяжись!

    — Та ни, дядьку! Зараз йдыть!

    — Та, одвяжись, кажу тоби! Чого прыстаеш?!

    — Та воны казалы, щоб кыдалы пэченэ й варэнэ!

    — Та згынь ты, каторжный хлопэць! Прыйду!

    — Та ни, зараз идыть!

    — Гэть, пишов, трэклятый хлопэць, а то чуба намну!

    — Та чим же я вынэн, колы воны так наказалы?

    — Що мэни робыть, сокырою чи що тэбэ хватыть!

    — Та щож, рубайтэ, та тилькы зараз идыть!

    — От прыстав! Ну, добрэ! зараз! — потеряв терпение говорит Ступак, положив топор и делая вид, что собирается идти.

    Десятник успокаивается и идет к воротам, но, остановившись в воротах и видя, что Ступак опять принимается за дело, кричит ему оттуда:

    — Дядьку! Та идыть, бо мэнэ ж лаятымуть! — кричит со слезами на глазах десятник.

    Потеряв терпение, Ступак бросил топор и начал собираться идти. Десятник подождал, пока он вышел на улицу, и пустился во всю к правлению, где встретив атамана, доложил: «Уже йдуть по вулыци».

    — Спасыби! Жвавый хлопэць! — похвалил его атаман.

    И сияющий от удовольствия, хлопець ушел в комнату, именуемую казармой, в которой помещаются все должностные служащие.

    Следующая ступень станичной служебной иерархии для юношества — «Лэтюк», отвозящий верхом пакеты в соседние станицы. За ним следуют «огневщики» — наряд на случай пожара, собирающийся в правлении в распоряжение атамана и, наконец, последняя ступень — «одынарци» (т. е. ординарцы, почему-то так называемые); эти служат для более важных и сложных поручений, они же сопровождают и арестованных, поэтому надевают и шашку. По достижении 18 лет молодежь приводится к присяге на верноподданство — это уже настоящие «парубки».

    Пройдя такой служебный стаж в станице, юноша вполне ознакомится с основными требованиями службы — дисциплиной и чинопочитанием, т. е. усвоит их сущность, разумеется, без уставных фокусов — козыряний и «глотания аршина» и пр.

    Приведенный выше пример исполнения приказания начальства (кстати сказать, не выдуманный) показывает, как понимало казачество дисциплину и приучалось к ней с молодых лет. По воинскому уставу: «дисциплина заключается в строгом и точном исполнении приказаний начальства», согласно этому десятник был бы совершенно прав, если бы только передал на словах приказание станичного атамана Ступаку и возвратился. Так с формальной точки зрения. Но десятник из слов своего начальника заключил, что в данном случае этого мало, он явно увидел, что атаман желает, чтобы Ступак действительно сейчас явился бы в правление и считал своею обязанностью выразить всеми способами это, передавая приказание Ступаку. Угрозе последнего зарубить топором он, конечно, не поверил, как и сам Ступак не думал привести его в исполнение, но своею настойчивостью он действительно побудил последнего исполнить полученное им приказание. По понятию десятника приказание будет выполнено им только в том случае, когда Ступак действительно придет в правление.

    Не в выполнении внешних знаков почтения своему начальству казак понимал чинопочитание, а в признании за ним права отдавать приказание, которые должны быть, безусловно выполнены, в чем и заключается, по его мнению, дисциплина, та, по словам генерала Сухомлинова «своеобразная» дисциплина, которую генерал не понимал, по его собственному признанию. И вот с этих юных лет, еще дома, укреплялась эта дисциплина среди молодых казаков. Ее не понимало и не могло понять армейское начальство, судившее о дисциплине по внешним признакам. Свободолюбивое казачество, веками воспитанное на равенстве, видело в требовании оказания внешних знаков почтения, как бы желание унизить его. Оно сознательно подчинялось тем, кого признавало авторитетным в достижении известной цели, но не терпело афиширования этого подчинения вне дела (т. е. вне службы). С первых шагов общественной службы, юноша казак с гордостью снимал шапку перед старшими, показывая этим, что он уже приобрел право равняться с ними, что он уже, некоторым образом, им товарищ. Это возвышало его в его собственных глазах, сохранилось оно и в зрелом возрасте, но когда от казака потребовали не добровольного приветствия, а отдания «чести», в этом, может быть, бессознательно он увидел посягательство на его душу. Неудачное название установленного приветствия сыграло не последнюю роль в этом отношении, ибо какая честь тому, которого лично я не признаю достойным ее, ни человеку, которого не знаю, или же прямо недостойному ее, по моему личному убеждению.

    В течение этого периода времени юный казак окончательно овладевает оружием. Содержание его в исправности, чистка и вообще уход за ним постепенно переходит от отца в его руки. Сначала он все делает под руководством отца, а затем и самостоятельно, когда последний уверится в его знании и умении справиться с этим делом. В этот период он не только встречает и провожает кутью, стреляя на иордане или в джигитовке, будучи боярином (шафером) или на майдане, но и ходит на охоту, т. е. стреляя уже дробью, картечью и пулей. Все эти снаряды он выучивается делать сам и даже отливать пули, которые были круглыми в кремневых гладкоствольных ружьях черкесского образца с узким прикладом.

    В этот же первый период юноши отец озабочен приобретением для сына оружия и всех предметов обмундирования с таким расчетом, чтобы ко времени 18 летнего возраста, когда сын принесет первую присягу и сделается уже настоящим «парубком», собрать все, что нужно для него, кроме ружья, коня и сбруи, так как он еще не знает, будет ли сын его козаковать конным или пешим. Это сделается известным через два года, когда будет присягать на верность службы и к тому времени выявятся его способности к наездничеству. Казаки не любили пешей службы и потому употребляли все силы, чтобы попасть в конные части, ибо, что такое пеший казак? В их представлении казак непременно должен быть на коне. Поэтому молодежь все силы употребляла, чтобы сделаться наездником. Этому помогали станичные скачки и джигитовки, которые происходили в праздничные дни, обыкновенно на церковной площади. Не проявившие способности к наездничеству до 18 летнего возраста, обыкновенно, на них не участвовали. Таких было очень мало, так как молодежь из кожи лезла, чтобы попасть в конные части и всеми силами старалась выработать из себя настоящих джигитов. Не участвовали на этих скачках только имевшие физические недостатки. Таким, можно сказать, естественным путем, подбиралась эта конница, не находящая себе равной по наездничеству в целом мире. И даже теперь, после сравнительно длинного промежутка времени упадочного периода казачества, когда из него старались сделать чисто регулярные части, казаки удивляют народы всех стран света своею лихостью и наездничеством.

    В первый период юношеского возраста, будущий казак уже окончательно овладевал конем. Он не был еще тем наездником, каким делался ко времени выхода на кордон, то есть, когда в 20 лет принимал присягу на верность службе, но он сидел в седле достаточно твердо, ездил смело и делал большие переезды в должности «летюка». Расстояние между станицами в 35—40 верст было не редкость. В 18 лет он уже гарцует на лошади во время стрельбы на Иордани, не пропуская случая упражняться в тех фигурах, которые придется ему проделывать на площади во время скачек и, будучи «боярином» (шафер), старается показать свою лихость, сопровождая верхом приданное невесты во время свадебного поезда.

    Главным отделом наездничества была джигитовка. Пришла она к нам от горцев, любителей наездничества и лихости. Казачество, привыкшее издавна наблюдать и изучать привычки врагов, чтобы пользоваться ими в своих интересах, скоро подметило приемы горцев для достижения ловкости и смелости в езде, а тоже и в употреблении оружия и переняла от них все, что способствовало этому и что оно считало целесообразным. Прежде для казака считалось совершенно достаточным, если он мог смело ездить на лошади на всех аллюрах, преодолевать встречающиеся препятствия и укрепляться на седле до такой степени, чтобы усидеть на лошади, совершенно не выезженной, взятой из табуна, усмирить ее и сделать послушной в руках всадника. Столкнувшись с горцами, народом проворным, ловким, до виртуозности умеющим владеть оружием и пользоваться конем, казаки увидели, что этого мало и, стараясь восполнить пробелы в своей подготовке, подражали им во всем, что способствовало этому. Наблюдая за горцами в их аулах, пластуны видели, как черкесские дети рубили воду в текущей реке, стараясь погрузить шашку в воду совершенно перпендикулярно к поверхности воды, и чтобы при этом не получилось ни одной брызги — требуется быстрый и сильный удар; видели, как дети рубят и колют глину; видели, как взрослые и даже юноши ловко и легко отрубливали головы живым баранам, когда это требовалось. Видели пластуны также, как молодежь собиралась на просторном месте и упражнялась в наездничестве и пр. Все это рассказывалось в станице. Когда казакам приходилось сталкиваться с черкесами, они на себе чувствовали превосходство такой подготовки будущих воинов с малолетнего возраста. Так постепенно, без всякого участия и влияния начальства возникли по станицам праздничные скачки, в силу сознания населением их полезности и даже необходимости.

    Скачки эти так глубоко привились, что даже перешли в спорт, а затем и в детские игры, спорт который захватывал всех, независимо от возраста и пола. Если не все принимали в нем активное участие, то увлекались им все без исключения, от мала до велика, имея в виду не только его пользу, но и необходимость.

    Трудно определить время, когда этот спорт появился в станице, но развитие его можно отнести к сороковым и пятидесятым годам прошлого столетия, посте чего он постепенно начал приходить в упадок, по причинам, о которых будет сказано ниже, а потом уже потребовалось и вмешательство начальства, чтобы возродить его вновь.

    Казаки вообще относились отрицательно ко всему тому, что считали непригодным для дела, целесообразности чего они не понимали, поэтому все фигуры их джигитовки строго соответствовали боевым требованиям, и владение оружием, управление лошадью, крепкая посадка в седле составляли главное основание джигитовки, как и преодоление всяких препятствий; затем — отвоз раненых на лошади или на бурке и пр. Даже скакать стоя на седле поощрялась ими, потому что в плавнях нередкостью была езда в таком положении, чтобы выйдет сверх камыша, чтобы заметить движение или присутствие врага по его колебаниям. Зато такая фигура, как скакать вверх ногами, всегда возбуждала смех, а не серьезное отношение к себе.

    Как всякий спорт, джигитовки в станице имели громадное значение, как в физическом, гак и нравственном отношениях, не останавливаясь на первом, относительно второго можно сказать, что они служили средством большого подъема духа не только у участников, но и у присутствующих, как всякий спорт, побуждая первых к соревнованию.

    Скачки эти производились под руководством кого-либо из опытных казаков, чаще урядников, приобретших в станице славу наездника. Представляя в рядовые праздники и по воскресениям обыкновенное домашнее упражнение, в особенные, большие праздники они были особенно многолюдны участниками и зрителями.

    Настоящее описание станичных скачек не есть протокольное изложение происходившего в известный день и срок по известной программе. Не в этом задача настоящего очерка. Его задача заключается в возможно более ярком изложении как порядка самых скачек, так, главным образом, того влияния, которое; они оказывали на самих участников и присутствующих, как в физическом, так и в психологическом отношении. Это влияние было очень велико, так как этот спорт служил, главным образом, и подготовкой к боевой службе, ибо на кордонах и в строевых частях не было возможности заняться этим — там приходилось осуществлять на деле приобретенные знания и навыки в почти постоянных боях и несении уже полевой службы. Подготовка эта в станицах не была учреждена каким либо правительственным актом. Она явилась в силу сознания ее необходимости самим населением, не была принужденной, но носила спортивный характер, увлекающий всех, тем более, что пользу его сознавали действительно все и поощряли даже у детей. Для скачек не было установлено никаких общих правил, в каждой станице состязания производились по усмотрению участников и распорядителей. Цель была одна — подготовка молодого казака к его будущей деятельности.

    Поэтому указать систематический порядок ведения состязания не представляется возможным, также как и точно формулировать приемы использования упражнений — каждый делал так, как удобно, пользуясь указанием старших или собственным опытом, приобретенным уже во время самих упражнений. При этом выбор упражнений предоставлялся полному усмотрению и изобретательности распорядителя состязания и, чем большею изобретательностью он обладал, тем лучшие результаты получались на состязаниях. Насколько помнится, в этом отношении пальму первенства оспаривали две станицы — Мышастовская и Дядьковская. Само собою разумеется, что при таких условиях нечего искать однообразия в станицах.

    Можно указать на степень постепенности в упражнениях, соответственно возрасту. Так например:

    1) самые молодые выпускались на состязание первыми, при чем каждый возраст выполнял только одно какое-нибудь упражнение;

    2) следующий возраст до 20 лет все упражнения по прямой линии;

    3) очередные к выходу на службу выполняли все упражнения в разброску, причем выбор оружия предоставлялся каждому на его усмотрение.

    Ценителями всего этого была вся станица, жители которой не пропускали случая полюбоваться на свою молодежь; старики и вообще семейный народ степенно критиковали участников с видом, конечно, знатоков дела, и их приговоры были строго деловые, которыми они делились между собою.

    Молодежь выкрикивала свои замечания громко, сопровождая их шутками. Но особенно боялись приговоров более строгих зрителей, приговоры которых могли повлиять на всю последующую жизнь участника. Это были приговоры «дивчат». «Дивчата засмиють» — это была гроза не шуточная, заставляющая участников употреблять все силы, чтобы не подвергнуться ей.

    Для этих судей было мало выполнения упражнения, они требовали и красоты, пластичности, ритма, лихости, смелости и всего того, что действует на душу человека, что волнует сердце. Попробуйте проехать по улице верхом, болтая руками и ногами — непременно из-за какого-нибудь забора послышится веселый, насмешливый голос: «Эй, Грицько (или Степан), а ну, потанцюй халанды (цыганский танец), гриш дам!» Не поднимитесь на стремена при рыси или проезжайте облегченной рысью, которую черноморцы не любят, вдогонку обязательно кто-нибудь посмеется. И тянулись парубки изо всех сил, чтобы избежать иногда роковых насмешек.

    Накануне праздника или воскресного дня при станичном правлении заготовлялись все принадлежности будущих скачек; работали сами участники под руководством распорядителя; заготовляли барьеры, живые изгороди, чучела для укола и рубки, обматывая их соломой; не забывали воткнуть в чучела, предназначенные для стрельбы, что-нибудь скорее воспламеняющееся, чем солома, — пучки сухого сена или что-либо в этом роде, так как эффект заключался в том, чтобы пыжами зажечь чучело и пр.; заготовлялись и глина или дерен для бабы, которую предстояло рубить или колоть.

    В станицах обедня начиналась очень рано, часов в 6 или даже в 5 (с весны до осени), так что часам к 9 или 10 успеют уже и отобедать. В эти часы по улицам шел барабанщик и колотил «сбор», если умел, а если нет — то, что попало и как попало. Это значит, что в этот день назначался «станичный сбор». Если вслед за этим раздавался звук трубы, то это означало, что будут и скачки.

    Если в станице имелся трубач, то играл «сбор», если же такового не оказывалось, то брал трубу кто хотел и, идя по улице, извлекал из нее такие звуки, от которых и стар и млад покатывались со смеху, а детвора со страху бросалась к матерям. И это было весело.

    Если это был большой праздник и при этом хорошая погода, то церковная площадь в это время представляла долго незабываемое зрелище; на нее стекалось почти все население станицы; дома оставались только немощные старики да больные. Около станичного правления группировался станичный сбор, который в любое время происходит под открытым небом, так как зданий, удобных для сбора, в то время не было, а на сборе присутствовало все население. Рядом со сбором, у ворот станичного правления, которые также выходили на площадь, и во дворе располагались участники скачек.

    Живописное зрелище представляла собою толпа, наполнявшая площадь. Казаки считали своею обязанностью на сход являться в мундирах; служащие, находящиеся на очередной побывке дома, и даже некоторые старики — при шашках, но кто постарше и отставные обязательно с «ципком» (палкою).

    Старшины, впоследствии офицеры, не нарушали этого обычая и их эполеты (погон еще не было) ослепительно блестели на солнце, возбуждая зависть иногда и удовольствие, потому что это все-таки был наш «пан», свой станичник, которым иногда гордилась станица, особенно если у него вместо «ватрушек» (обер-офицер) были «сояшники» (подсолнух) — густые штаб-офицерские эполеты. Но все эти чины на сборе особенного значения не имели, так как подчинялись всем распоряжениям атамана, хотя бы он был и рядовой казак, ибо правом голоса они пользовались одинаковым с прочими станичниками и сбор их слушал постольку, поскольку находил разумными их речи, не стесняясь высказывать свои соображения иногда в довольно резких выражениях, если находил это уместным, а старики, знавшие такого пана еще «хлопцем», обращались к нему без всякого титулования, прямо на «ты».

    Впрочем, титулование вообще не было принято на сборах. «Молодики», принявшие присягу на верность «службы» и считавшиеся очередными к выкомандированию на кордон или в строевые части, являлись иногда на кордон или в строевые части, являлись иногда на площадь в новом обмундировании и вооруженными пиками, на своих, уже строевых конях, объезженных ими самими, и щеголяли сбруей. Они участвовали в скачках последними. Старший возраст «парубкив», то есть принявшие присягу только «на верноподданство», также выезжали в обмундировании и вооружении, но на лошадях каких угодно. Младший возраст — парубкив — выезжал на каких угодно лошадях, без вооружения и обмундирования и они, обыкновенно, начинали скачку. Это, обычно, бывало самым веселым номером скачек. Но более колоритный вид всему этому придавала собравшаяся свободная толпа зрителей не только своей станицы, но и с хуторов и другой станицы, если она была близко и имелись в ней родственники или хорошие знакомые.

    Подавляющее количество толпы состояло, конечно, из женского пола, так как мужчины были или на сходке или участвовали на скачках. Дополняла эту толпу детвора, для которой скачки являлись прообразом их игр. Из мужчин неказаков только где-нибудь мелькали свитки или гречаник — смушковая шапка — городовика, забравшегося почему-либо в станицу в широких пестрядовых штанах, размера «в Чорне море». В приморских станицах, где были рыбные промыслы, их было больше. Еще меньше было русских, москалей или кацапов, из внутренних губерний, прибывших на сенокос в своих кибитках. Они отличались своими рубахами, необыкновенно низко подвязанными, в лаптях и войлочных шапках. Для них это было невиданное зрелище; держались они обыкновенно отдельной кучкой, как чужие местному населению и по языку и по внешнему виду, со своими длинными бородами; их черноморцы не любили даже пускать в свои станицы. «Чорт зна що,— говорили они, — наче выхоть (мочалку) взяв в зубы, та й ходять, тилькы вошей плодять».

    Зато женский пол поражал разнообразием красок, убранства, придавая какой-то особенный блеск толпе, оживляя ее своею жизнерадостностью. Тут были и пожилые станичные матроны в темного цвета одеждах с повязанными черными платками головами, концы которых в виде рожек торчали надо лбом, в длинных черных «пальто» без перехвата талии и с широкими отложными воротниками. Были и женщины среднего возраста, в таких же «пальто», но иногда цветных и по борту воротника с разноцветными зубчиками и узорчатыми платками на плечах, с головой повязанной цветными платками; были и молодицы (молодые женщины) в разноцветных «очипках» — (чепчик, покрывающий только волосы и завязанный на затылке), щеголявшие своими шалями и запасками (плахты из шерстяной узорчатой ткани) подвязанными широкими поясами и с намистом (ожерельем) на шее.

    Но венцом всего были, конечно, дивчата. Для них это действительно был праздник, особенно если была весна и изобилие всевозможных цветов. Какая-нибудь щеголиха на своей голове устроит, бывало, целый палисадник: посредине, надо лбом, обыкновенно посадит «троянду» (розу), по бокам ее — по одному цветку «рожевого квиту», далее пойдут и мак, и нагидки, и чернобривци, и все, что только есть у нее на «городи», а в косы вплетет всевозможных цветов ленты. В своей длинной, белой рубахе, вышитой по подолу, который виден из-под плахты чуть не на вершок, с рукавами в сборку около запястья, также вышитыми мережкой; в черной корсетке, безрукавке, чтобы видны были широкие рукава с мережкой, с открытой шеей и с неимоверным числом «разок» (ниток) намиста (бус) всевозможных цветов, и в красных «чобитках» с подковами, это была действительно колоритная фигура.

    Ей было чем щеголять и гордиться, ведь все, что на ней, начиная с выращенных ею цветов и кончая узорной запаской и расшитой корсеткой с разными цветными зубчиками — все это дело ее рук, свидетельствующее о ее искусстве, работоспособности и любви к красоте. Искусно перемешанные цвета — синий, красный, черный, белый, как в самом костюме, так и в отделках придавали особенную прелесть наряду.

    Веселость охватывает всех, переходит в толпу и смех, шутки, всевозможные остроты слышатся отовсюду, как из рога изобилия, подымая выше и без того веселое настроение толпы. Остроумные и шутники состязаются в своем искусстве.

    Наибольшее число шуток и острот отпускалось по адресу хлопцив. Ни одна заминка, ни одна неаккуратность, ни один случай, свидетельствующий о неловкости или неумении всадника обращаться с лошадью, не проходил даром. Не обходилось и без инцидентов. Выскочит, например, какой-нибудь парень и никак не может нагнать лошадь на изгородь, — лошадь либо относит в сторону, либо остановится перед изгородью и не решается прыгнуть через нее. Парень теряет терпение и начинает колотить ногами бока лошади, но ничего не помогает.

    Казак, почти старик, подзывает к себе возвратившегося с неудачного заезда парня.

    — Злизай с коня, давай його сюда!

    Парень с недоумением, но беспрекословно исполняет приказание и подводит свою лошадь, видя около старика стоящую свою мать. Осмотрев внимательно седловку, старик садится на коня и въезжает в очередь парубкив. Все, конечно, сторонятся и дают ему место. Почувствовав твердую руку всадника и получив несколько ударов плети, лошадь с места в карьер пускается прямо на препятствие.

    — Ого-го-го! От так парубок! — раздаются возгласы в толпе.

    — Ач, роспустыв сиди вусы, так прямо на лису и чеше! Хто це такый?

    — Та хто-ж другый, як нэ Микола Ступак, хиба старый вытэрпыть?

    Лошадь Ступака, прискакав к препятствию, почувствовав свободный повод, стрелой перемахнула изгородь. Восторг общий.

    — От так козак! За молодого справыться. Ще за цю зыму дэсяток вовкив загнав.

    У його й кожух з вовкив и укрываеться вовкамы, а всэ плиттю та собакамы добув, стрилять, каже, нэ годыться, шкурку згубыш. А Ступак, возвратившись обратно, подозвал хлопця и обратился к нему, слезая с лошади:

    — На, хлопче, сидай зараз, та й скакай прямо на лису, та тилькы пэрэд нэю нэ бий коня, а повид зовсим отпусты. На, бижи!

    Хлопець сив на коня, помчался на препятствие и благополучно взял его. Обрадованная мать обратилась к Ступаку с благодарностью:

    — Спасыби тоби, що повчив, а то страмота одна.

    — Та як-же. Я-ж бо бачу, що хлопэць нэ тямыть. Як бы батько був живый, царство йому нэбэснэ, то повчив бы, а то никому. Бачу, що вдовыченко — бабська выхова... А старый добрый був козак, його пры мэнэ вбыто.

    Ступак подозвал хлопца и дал ему гривенник.

    — Ну, на тоби за храбрость, та купы бубликив, або чого хочеш.

    — Спасыби вам! — отозвалась мать. — Зайшлы б колы-нэбудь до мэнэ, може найшлась яка нэбудь бы й чарка горилкы...

    — Спасыбо як нэбудь зайду. Своиx нэма, так чужимы тишиться буду. Був одын, так ухлопалы. Мэнэ Бог храныв, так сына вбылы. Що-ж робить, така наша козацька доля. Bси пид Богом ходымо. Кому що напысано, того нэ мынэш... Ну, прощавайтэ. Пиду ще послухаю, що там биля правления балакають.

    После этих скачек, начинались скачки уже настоящих парубкив. Эти выезжали уже в полном военном вооружении и с пиками, так как от них требовалось не только наездничество, но и умение владеть оружием. По прямой линии выставлялся ряд фигур, намеченных для рубки и уколов, между которыми ставились барьеры и живая изгородь. Фигуры располагались обыкновенно так: вначале для укола пикой чучело, за ним следовал барьер, затем хворост для рубки и за ним глина или мяч для укола шашкой, затем живая изгородь и стоячая фигура для стрельбы из ружья или пистолета, наконец, лист бумаги, или кусок холста, или лежачая фигура для стрельбы из пистолета или ружья.

    Участники этой скачки делали также три заезда, первый для действия пикой, второй — шашкой и третий огнестрельным оружием. Пикой разрешалось действовать по всем фигурам, по которым находил удобным всадник; шашкой также; из ружья и пистолета предоставлялось стрелять по боковым целям и из того оружия, которое он находил удобным, но непременно по обеим фигурам. Осечка ставилась в вину всаднику, как свидетельство о том, что был плохо пригнан кремень, или забыл насыпать порох на полку, либо же плохо прочищено оружие и забилась затравка.

    Для обслуживания при этих упражнениях привлекались, обыкновенно, хлопци старшего возраста, лет 13-14. Они наблюдали за барьером и прочими фигурами, поправляя, что нужно. Свои обязанности эти хлопци исполняли с особенным рвением и усердием, воображая себя не последней спицей в колеснице, и гордились перед сверстниками.

    На эти упражнения публика реагировала более деловито и сдержанно, хотя, разумеется, не пропускала случая подострить над неудачником или одобрить успех. Особенно смех и остроты вызывал развал глины или дерна пикой и восторг, когда чучело для стрельбы, обмотанное соломой, загоралось. Для этого употреблялась некоторая хитрость: во-первых, в солому вплетались комки сухого сена, как легче воспламеняющийся материал, а во-вторых, в пыжи завертывались головки серных спичек или серников.

    Самая трудная задача выпадала на долю «молодыкив», то есть очередных для наряда на кордоны и в строевые части казаков. Она заключалась не только в умении владеть оружием, в целесообразности употребления того или другого оружия, но и в проверке выучки лошадей, так как они выезжали на тех лошадях, на которых выезжали и на службу. С этой целью фигуры, служащие для упражнения, не ставились по одной линии, но в разброд по площади, чередуясь с препятствиями с тем, чтобы всаднику приходилось несколько раз менять направление на скаку и действовать различным оружием в один заезд.

    Упражнения этого отдела служили как бы проверочными в подготовке казаков и считались настолько важными, что всегда ставились в конце скачек с тем, чтобы дать возможность присутствовать на них и тем, которые участвовали на станичном сборе. На нем присутствовали также и все должностные лица станичного правления, со станичным атаманом во главе. Эти упражнения затруднялись еще и тем, что для рубки ставились заместо хвороста связки камышовых стеблей, начиная от двух-трех и к концу заезда доходя до 10-12.

    Такие пучки перерубить шашкой труднее, чем хворостину. Осложнялись эти упражнения и тём, что по соседним дворам иногда посылались молодики, предназначенные в пешие части, в секреты по прилежащим к площади дворам; секреты эти должны были стрелять по приближающемуся к ним всаднику, который на это должен был быстро выхватить ружье из чехла и ответить выстрелом. Считалось большим недостатком, если секрет не успевал дать выстрел по всаднику. Это ставилось в вину секрету, так же, как и всаднику, если он не успевал ответить выстрелом на выстрел секрета. Зато отличившемуся во всех этих упражнениях предстояло большое торжество, когда станичный атаман по окончании скачек подзывал его к себе и подносил ему чарку водки, брал другую себе и поздравлял с успехом, приблизительно следующими словами: «Ну, спасыби тоби, хлопче! Дай Боже, щоб воно тоби прыйшло на щастя, щоб як женышся, то й диты булы такы, як ты сам». Общее ура публики было ответом на это приветствие.

    Случалось так, что трудно было определить наиболее отличившегося, и в таком случае вызывались все лучшие, сколько бы их ни было и всех атаман поздравлял, прибавляя в таком случае: «Ого-го! Сьогодня повэзло, ну, та дай Бог, ще бильше, як бы и всих прыйшлось частувать, то ще лучче, а горилкы хватыть, обчество нэ поскупыться. А же-ж правда?» — обращался к станичникам атаман. Так заканчивалась эта, так сказать, официальная часть скачек. После этого площадь очищалась от всех фигур для упражнений, и публика старалась сделать по возможности больший простор, теснясь к окраинам площади. Начиналась так называемая вольная джигитовка. В ней смешивались все возрасты, участвовавшие в предыдущих скачках. Случалось, что и особенные любители, вроде упомянутого выше Ступака, не выдерживали характера и пускались в состязание с молодежью, вызывая шутки и подымая общее веселое настроение. Это было своего рода дивертисментом, и каждый выделывал, что хотел — и группами, и в одиночку, при непременном условии не мешать другим участникам, для чего все-таки наблюдалась известная очередь. Были вооруженные, были и совсем безоружные, — кто как находил для себя удобнее для тех примеров, которые он намерен был проделать.

    Это было упражнение в чистом наездничестве; скакали в одиночку, парами и группами, смотря потому, кто что умел делать. Шло состязание в ловкости, смелости и лихости езды, скакали стоя, скакали, сидя задом наперед, скакали, держась вверх ногами, скакали, два на лошади и пр.; одним словом, проделывал каждый го, что Бог ему на душу положит.

    Публика различно относилась к этого рода упражнениям. Молодежь, увлеченная спортом, с восторгом встречала успех и хохотом неудачу. Старые казаки во всяком упражнении, прежде всего, искали целесообразности, и они отрицательно относились ко всему тому, что не могло бы иметь практического значения.

    Постепенно толпа редеет. Едут домой и участники скачек. Но бывают и такие, которых матерям или батькам приходилось силой тянуть домой.




    Заяць дорогу пэрэбиг

    Воно часто так бува, що хто у що вирыть, так воно й робыться, и якбы вин нэ вирыв, то може воно и нэ було б так!

    От хочя б Якым Ступак. Цей у вси бабськи вытрыбэнькы вирував, и нияким побытом його нэ выбьеш з тией виры, алэ головно, шо йому це завжды сповныться!

    Якось раз выходять люды з церквы, а з нымы й Ступак. Як побачив його Сыдир Зозуля, тай рукамы сплэснув.

    — Що це у тэбэ, кумэ, рогы ростуть? Звидкиль у тэбэ така мургуля схопылась? — пытае.

    — Схопылась бы вона й у тэбэ, Сыдорэ, якбы тоби такэ трапылось, як мэни!

    — Як самэ?

    — А так! Як воно вже що нэ коиться, то кынь, бо всэ одно ничого нэ выйдэ. Як худоба в руку нэ йдэ, то нэ купуй, бо тилько гроши пропадуть. От-же. як йдэш куды, та заяць дорогу пэрэбэжыть, то липше будэ, як вэрнэшся, бо вже добра нэ будэ, и добрэ якщо тилько одна моргуля на лоби схопыться, а бува й гирше!

    — А то хтож?

    — Ну, хай нэ вин сам, а черэз того, то це всэ одно.

    — Та як же воно так выйшло?

    — Та так! Пойихав я учора на базар у город, щоб продаты дэ-що, що осталось вид урожаю за мынулый рик, а стара моя поклала на повозку пивня,та дви куркы, ше й глэчык смэтаны, що назбырала за тыждэнь. Тилько выйихав я за околыцю, як дывлюсь — и Рябко за мною. Догнав такы трэклятый! Проганяв, проганяв його, щоб вэрнувся додому, так дэ тоби! Остановыться, подывыться мэни у слид, та впять за мною. Ну, цур йому, думаю, хай бижыть, абы б тилько нэ пропав, а то чому б йому, собаци, нэ пробигаться! Та якбы ж вин биг, як подоба доброму собаци, биля возу блызэнько з боку, або за повозкою в холодку, а то зарах же й чкурнув по усьому стэпу, и давай ганятыся за всякымы пташкамы! Аж пидскакуе, як яка лэтыть, нибы то схопыть хоче.

    И навязала ж мэни його нэчыста сыла на цей дэнь! Ганя, тай ганя, ни одного кущика нэ пропустыть и до всього йому е дило, аж язык до колин тилипаеться, а йому й байдуже. Ну, думаю, лыхый з ным, ухэкаеться — прысмырие. Йиду соби тай миркую: кого б на базари найты, розпытаты про цины, щоб нэ продэшевыть чого. Колы чую, Рябко чогось тявкнув, та жалисно так, наче заскавчав. Я зырк, а вин аж надрываеться та тнэ прямисинько на дорогу так, мабудь крокив сто пэрэди мною. Прыдывляюсь, аж попэрэди його заяць и лагодыть попэрэк дорогы, цеб то мэни на пэрэриз. Рябко натыска, а вин поклав вуха на спыну, та так й чеше. От, думаю, пэрэбижыть дорогу, бисова худоба — нэ будэ вдачи на базари! Я по коняци батогом, думаю соби, проскочу ранише, а вин уже ось-ось, до дорогы добига. Я ще батогом. Наприв бидного звиря так, що вин лэдвэ зи шкиры нэ выскочыть. А заяць шасть, та пэрэд самисинькою мордою шкапы такы й пэрэбиг дорогу, а за ным й Рябко — от-от доженэ, от-от вхопыть. Схопывся я з возу та за нымы в догоню, цькую, та гыкаю на Рябка, а вин натыскае, а вин натыскае. Та так мабудь крокив зи сотню за нымы, аж докы спохватывся. Чи вжеж такы, думаю, я здурив на старисть, що дався и попэр за зайцем ганятысь? Плюнув, тай повэрнувсь назад, колы зырк, а моя шкапа на дорози вже майже на пив-вэрсты вид мэнэ, та всэ тюпачком чеше. Я за нэю, аж дух запыра, так ухэкався.

    Спынюсь трохы, пэрэвэду духа, та впять, а вона трэклята и кроку нэ збавля. Мабудь згоряча я добрэ опэрэзав йи батогом. Спасыби, добри людэ, що йихалы назустрич, здэржалы. Бачуть, коняка бижыть, а чоловик за нэю гоныться, ну, й прыдэржалы, а то, мабудь, до самисинького базару прыйшлось бы бигты. Подякував я, та так и впав на виз — прямо вже дух запэрло! Згодом и Рябко прыбиг,що б його нэлэгка взяла.

    — Задав же тоби роботы заяць, а плюнуть бы на його — хай бижыть, и ничого цього нэ було б!

    — Эгэ! Це ще нэ всэ, почекай трохы. Пройихав на базар, остановывся, а нэщасна худоба так рэбрамы й водыть, пит з нэи як з доща. Выприг, щоб оддыхалась трохы, колы дывлюсь — биля заднього колэса стоить якыйсь чоловик и скалыть зубы, а до нього пидийшов другый и тэж усмихаеться.

    — Що це ты, зэмляче, — каже, — мабудь дуже розбагатив, що замисць дьогтю, смэтаною колэса мажеш!

    — Як, — кажу, — смэтаною?

    — А ось подывысь!

    Глянув, аж уся задня половына маточины в смэтани... Так от лыхо!.. Почухав потылыцю... И спомныв на Одарку!.. Колы глядь на повозку, аж и пивня нэма!.. Ой, лыха годына!.. И казав же трэклятий баби, звяжи усих до купы, так ни. по-своему! От тоби й по-своему!..

    Прывязав шкапу, розковыряв солому, дэ стояв глэчык зи смэтаною, дывлюсь, а вин уже лэжыть боком на шайби й цилого боку нэма, одни черэпкы.

    Мабудь, як биг на пэрэриз зайцеви, воно всэ й пэрэкудовчылось. Що тут робыты, а Рябко спокийно облызуе смэтану. Почухав ще раз потылыцю... Спродав, що осталося, та з жалю выпыв чвэртку горилкы, заприг коня, тай додому.

    Бисова собака, мабудь, видчувала свою выну, всю дорогу бигла блызько биля возу, в холодку, ни кроку вид повозкы. Тай правда! Як бы вин був нэ спужав зайця, а той нэ пэрэбиг дорогы, я б соби спокийно сыдив на вози, глэчык бы був цилый, и пивня нэ загубыв бы, и ничого б нэ було... Вьйихав я у двир, став мовчкы розпрягаты коня, а Одарка до возу, тай надыбала глэчык.

    — А це що? Новый глэчык?

    — Та новый же, — кажу, — хиба нэ бачыш?

    — А старый дэ? — тай розгрибае солому та, як на грих, наткнулась на черэпок вид старого глэчыка. Якым вин выпадком остався там, лыхый його знае.

    Здаеться и добрэ ж вышукував я по дорози, наче вси й выкыдав, а выходыть нэ вси. Як бы нэ черэпок, то сказав бы, що смэтану з глэчыком продав, а замисць старого новый купыв, а тэпэр бисив черэпок усэ дило зрадыв. Начала розгрибаты дали, а на дни повозкы мокрисинько од смэтаны. На колэси Рябко облызав, а тут зосталась.

    Як накынэться вже тоди на мэнэ Одарка — и сякый, и такый, и пьяныця, и бродяга, и всякого було.

    Зло и мэнэ розибрало, та щоб як-нэбудь досадыть й, я з дуру й гаркнув:

    — Та що ты так розвэрэщалась за смэтану? Я й пивня загубыв, от що! Такэ лыхо стряслось — заяць дорогу пэрэбиг, хиба я вынэн? Он на Рябка грымай, бо вин трэклятый звирюку зигнав.

    — Сам, — каже, — вчи Рябко! Тюхтий ты, от що! Куды нэ повэрныся, скризь одни злыдни!

    Почало й мэнэ з досады розбираты, та рванув з гужа дугу, а вона спрыснула з рукы, та мэнэ по лоби, и наварыв мургулю. От и ходы тэпэр на вдывовыжу усим. Так от отака халэпа склалась, от нэ вирь тэпэр, як кажуть, що заяць дорогу пэрэбижыть, то добра нэ жды!

    Так розказував Якым про свою мургулю, а сусидка його Явдоха казала зовсим другэ. Нэ дуже повирыв йому й Сыдир, знаючи добрэ й Одарку, й його, бо додав:

    — Так! Пиды ж тэпэр до тиеи дугы, що наварыла тоби мургулю, та благай йи, що б вона тоби смальцем чи що помазала, а то довго будэш нэю людэй дражныть!

    Злэ глянув на його Якым та, нэ попрощавшысь, и видийшов.


    главнаябал.-рус.рус.-бал.бал.-адыг.бал.-арм.уникальные словасленгстаровыначастушкиюморюмор-2юмор-3юмор-4юмор-5поговорки (А-Ж)поговорки (З-Н)поговорки (Н-С)поговорки (С-Щ)поговорки (Э-Я)тостыкинотравникссылки на сайтыссылки на сайты-2тексты песенкухняпобрехенькискороговоркиприметыколядкитекстыстихимульты и игрыспискизакачкисказкикнигиДоброскок Г.В.Курганский В.П.Лях А.П.Яков МышковскийВаравва И.Ф.Кокунько П.И.Кирилов ПетрКонцевич Г.М.Мащенко С.М.Мигрин И.И.Воронов Н.Золотаренко В.Ф.Бигдай А.Д.Попко И.Д.Мова В.С.Первенцев А.А.Короленко П.П.Кухаренко Я.Г.Серафимович А.С.Канивецкий Н.Н.Пивень А.Е.Радченко В.Г.Трушнович А.Р.Филимонов А.П.Щербина Ф.А.Воронович Н.В.Жарко Я.В.Дикарев М.А.Руденко А.В.